Категория трудности - Владимир Шатаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты как? – слышу я над собой хриплый, деланно-веселый голос Кавуненко.
– Выползать бы надо. Хватайся за чуб и тяни себя, как Мюнхгаузен. Он человек правдивый… Только правда его не для каждого. У тебя получится… Мы с тобой не первый год в одной связке…
Я молчу. Меня злит фальшь бодрячка. Смешит эта придуманная жизнь, игра в романтику, вера в ложные идеалы борьбы, мечту, цели. Игра?! Игра… С серьезной миной на лице… С головоломными умозрительными теориями оправдания…
Кавуненко уходит. И вместе с Пискуловым выгребает снег из углубления, которое они отрыли для ночевки. Работают молча – не слышно ни слова. Зато слышно дыхание… Двигаются они медленно и после каждых двух-трех лопат отдыхают.
Теперь ко мне подошел Пискулов.
– Можешь?
Я сперва промолчал, потом спросил:
– А ты?
Он не ответил. Я приподнимаюсь на локтях и, глядя ему в глаза, спрашиваю:
– Объясни, для чего? Смысл?! Чтобы в карточку записали «пик Коммунизма»? Объяснишь – встану… На четвереньках буду карабкаться, пока ноги не протяну…
– Чего объяснять? Нынче утром спроси тебя так, ты бы сказал – это, мол, философия старости! С такой нельзя жить – можно только доживать…
– То утром, а то теперь… от того Шатаева духу не осталось!
– Чушь! – Это опять Кавуненко. Он подошел и не сел, а буквально упал на «пятую точку». – Пусть полежит еще минут пятнадцать. Не сможет, пойдем вниз… Только учти: это не ты, а гипоксия в тебе говорит… Ты ведь по медицине спец. Небось в лагере новичкам говорил: горная болезнь, дескать, сопровождается апатией, потерей аппетита… Мол, не только к еде, но и к жизни… Пошли, Юра, – обратился он к Пискулову. – Пусть полежит еще. Он выскочит – я его знаю.
«Философия старости… Доживать, а не жить» – умозрение чудаков. Но в одном они правы – вчера я действительно сказал бы что-то похожее… Это я помню… Так когда же я болен – вчера или сегодня? Стоит человеку трезво заговорить, как чудаки эти тут же приписывают все болезни…
У меня ничего не болит. Я только чувствую немощь, похожую на ту, что во сне не дает человеку двигаться – убегать, догонять, защищать и защищаться… Чувствую какую-то меланхолическую и приятную жалость к себе. И еще: странное ощущение вялого, ленивого движения крови…
Я и без Кавуненко знаю, что это гипоксия. Но только смутной, точно чужой логикой, без малейшей внутренней веры понимаю связь между болезнью и образом мысли… Я подумал, что живем по русской поговорке – верим до конца только в то, что можно пощупать, А здоровье лежит у подножия. Ибо горная болезнь убывает с каждым метром вниз так же, как и нарастает с высотой. Только… не все ли равно?
Володя и Юра копошатся в пещере. По очереди они выползают из нее, волоча за собой штормовку, груженную снегом. Ко мне они не подходят – неужели так долго длятся пятнадцать минут? Каждый раз я с опаской смотрю на выход – появятся вместе, значит, ко мне… Я должен ответить им: вверх или вниз. А мне не хочется ни туда, ни сюда. Только лежать – неподвижно, спокойно…
Прав тот, кто видит счастье в покое… Если б не эти двое! Почему всегда получается так, что мы не можем быть счастливы до конца? Что-то всегда омрачает… Кто-то всегда омрачает. Нет кого-то, чего-то – есть пугающие перспективы. Или возможность пугающих перспектив… Словно меда без дегтя и быть не может в природе…
Сейчас я должен сказать: вверх или вниз – одно из двух. Третье желанно, как счастье, и близко, как локоть… Но третьего не надо… Сами обессиленные, измотанные, они не дадут мне покоя. Разве они поверят, что для меня хорошо то, что считается плохо? Они скажут – это философия старости…
…"Философия старости»! – бред легковерных младенцев… Остаться бы одному и лежать… Лежать, и больше ничего. Думать? Теперь и думать не хочется… Только лежать. Слово «хочется» теряет смысл. Я перестаю его понимать, как насытившийся чувство голода. Меня покидают желания… Когда и лежать не захочется, что тогда? Что может еще остаться? Что?! «…Доживать, а не жить…»
Я вдруг подумал: умирают как засыпают – емкое сознание становится плоским, потом линейным, после переходит в редеющий все больше и больше пунктир… И пустота… я ощутил ее в себе – крутящую, тошнотворную, взрывчатую, все перевернувшую пустоту…
…Внезапная и мгновенная сила словно всосала все мои внутренности, подтянула их к горлу, и опустевшая грудная клетка заполнилась густым, распирающим страхом…
Страх тогда отвратителен, когда он сочится тоненькой, хилой струйкой, брызгами кислоты разъедает душу, парализующим ядом проникает в кровь… Мощный взрывчатый страх, тот, что приходит не всегда и не к каждому, поит человека небывалой силой, дает ему ясность мысли, реакцию и точность мангусты, вызывает чувство внезапной омоложенности и потому порою оставляет у человека пожизненные впечатления полнокровно прожитых минут. Кто испытал такой страх, знает, что это так. Страх – это жизнь! Бывает, что он похож на радость. Я понимаю это теперь. Понимаю, что он-то и вывел меня из состояния отрешенности, безразличия, вернул волю к сопротивлению.
Я крикнул, наверное, слишком громко и слишком истерично – ко мне торопливо и испуганно двигались Кавуненко и Пискулов. В руках у Юры была пила, которой он, видимо, только что резал фирн.
Я стоял на коленях. Как и когда успел это сделать – не заметил, но почувствовал, что могу встать на ноги в рост. Однако подниматься не стал – сообразил, что делать этого не следует: слишком большая нагрузка сразу, можно потерять сознание.
Меня слегка покачивало, и Пискулов, заметив это, сказал:
– Ложись, ложись… Сейчас «упакуем» в спальный мешок и пойдем вниз…
– Погоди… – перебил его Володя. – Что, решил?! – Он показал пальцем на вершину. И, не дожидаясь моего ответа, хлопнул по плечу Пискулова. – Я же говорил – выскочит…
– Надо спускать, Володя…
Володя смотрел на меня весело, не обращая внимания на слова Юры. Пискулов не учел: мы с Кавуненко не первый сезон в одной связке…
Я потянулся к пиле. Пискулов растерянно убрал ее за спину.
– Пилу дай… – сказал я.
– Зачем?!
– Дай пилу, тебе говорят! – гаркнул на него Кавуненко.
«…Двигаться, двигаться! – думал я. – Это все говорят: и теоретики – доктора и практики – альпинисты. Только одно лекарство, одно спасение. Что-то как-то делать – сидя, лежа, ползком…»
Я медленно, осторожно поднялся на ноги. Горы вдруг сдвинулись с места и наклонились вместе с горизонтом, словно я выглянул в иллюминатор заложившего вираж самолета, и, точно балансируя, заходили то вверх, то вниз. Кавуненко подхватил меня сзади и сказал: