Кольцов - Юлий Айхенвальд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, потом золотой хлеб отраженно превратится в золотую казну, разменяется на материальное счастье и конкретное богатство, будут платья дорогие, ожерелья с жемчугом, все это осязательное, какая-то поэзия приданого, и крестьянина-пахаря вытеснит мещанин, который поставит у себя на столах кур, гусей много жареных, пирогов, ветчины блюда полные, и народные песни будут заменены песенником (с ним, действительно, и граничат некоторые стихотворения Кольцова, как и с мещанскими идеалами опасно граничат иные его мечтания); но пока это – золото чистое, древняя драгоценность мира-храма, благословенное зерно, еще не остывшее от дыхания космоса, обласканное солнцем, напоенное дождем. И если Кольцов вообще часто говорит о золоте, то это потому, что его однажды навсегда пленили колосья – для всех доступное и всем священное золото земли.
У нее, золоторождающей земли, есть свой внутренний мир. И таинственная жизнь ее, из недр своих вызывающая урожай, определяет самые думы поселянина, их срок и содержание, так что между душою и землей, между сердцем и весной, возникает полная гармония – они живут заодно.
Заодно с веснойПробуждаютсяИх заветныеДумы мирные.
Стоит только отдаться на мудрый произвол стихийной хозяйки, и уже не надо думать самому, и уже не будет роптать «мыслящий тростник».
На фоне колосящейся нивы рисует поэт волнения человеческого сердца, деревенские романы, героями которых тоже являются пахарь и жница. Здесь, среди хлеба, происходят свидания, измены и разлуки (их часто поет Кольцов), и если покинет девушку ее возлюбленный, то симпатически почернеет ее любимый серп: в своем счастии и в своем несчастии она остается связанной с жизнью и заботами родного поля. Царит великое «заодно», и неразрывны солнце и сердце.
Любит девица именно тогда, когда приворотно действует на нее ароматический призыв степных цветов, когда
Весною, степь зеленаяЦветами вся разубрана,Вся птичками летучими,Певучими полным-полна.
Степь велела девушке любить, взволновала ее своим призывным ароматом, и парень, который ее, желанную девицу, любил, не должен был прибегать к услугам мельника Ивана Кузьмича, мастера присушивать, – присушила ее сама степь:
Ах, степь, ты степь зеленая,Вы, пташечки певучие,Разнежили вы девицу,Отбили хлеб у мельника!У вас весной присуха естьСильней присух нашептанных…
Любите весной, пока еще не скошены цветы, – любите, когда сама природа напоена любовью. И музыкально звенят стихи поэта:
О, пой, косарь! зови певицу,Подругу, красную девицу,Пока еще, шумя косой,Не тронул ты травы степной!
Скоро зажужжит коса, засверкает кругом, и зашумит трава подкошенная, и поклонятся цветы головой земле. Ибо цветы должны уступить хлебу, сену, всему укладу крестьянской хозяйственности. Но засохнут они так, как сохнет молодец по Груне, потому что между цветами и любовью, между степью и людьми есть родственное сочувствие.
Влюбленной девушке скучно на поле, и ей нет охоты жать колосистой ржи; бедная! – как раз в жнитво пришла ей пора любить, и случайно нарушилась великая одновременность солнца и сердца, душевной и стихийной весны.
Жница жнет не жнет,Глядит в сторону,Забывается.
Простые муки и простые радости любви еще более оттеняют силу и страстность самого чувства, и чувство здесь далеко от бледной утонченности: оно здорово, нормально, горит и трепещет жадным огнем, – обойми, поцелуй, приголубь, приласкай. Идеал женской красоты не возвышен, и обычны у Кольцова упоминания о полной груди, о полных щеках. Зато молодость окрашена здесь необыкновенно ярко, она гремит и звенит о себе, празднует вовсю свой упоительный праздник. Она гордо потряхивает своими кудрями, и певец этих кудрей, Кольцов, не однажды воздает им честь и славу; они лежат у разных лихачей-кудрявичей русой или черной шапкой, и молодым кудрям все счастливится. Потом уходит кудрявая молодость; но пока она играет и дышит – так любится, так верится. И пусть какая-нибудь деревенская красавица в незатейливом голубом платье или в той касандрике, которую, по кольцовской песне, ей Павел подарил, пусть она не похожа на изящных горожанок – вся исконная сила любви обращается на нее, на одну нее, и любят ее, как только можно любить свою жизнь, свое счастье, свою душу.
Прочил молодец,Прочил доброеНе своей душе —Душе-девице.
Девица у кольцовского пахаря – это именно душа (самый частый и нормальный для нее эпитет); «дева – радость души», в сердце живет не кто иной, как именно девица, и можно даже так сказать, что сердце – это она и есть, что душа в человеке, особенно в пахаре, это и есть любимая девушка. Оттого лишиться девицы – значит погубить свою жизнь: нельзя жить без души. И мстит несчастный любовник счастливому сопернику. Но делает он это тоже по-деревенски, элементарно, как и все, что совершается в этой обстановке: он пускает на его избу красного петуха. И трагедии любви разыгрываются в хуторке – там, где за рекой, на горе лес зеленый шумит.
Однако не следует думать, что этой простоте чужды непонятные и мрачные трепетания духа: в ее рамке, среди расцвета естественности, особенно выделяются черты суеверные и колдовские. И вот девушка затеплит свечу воску ярого, для того чтобы распаять кольцо друга милого, друга ей изменившего, с нею разлучившегося; но память милого не хочет разлиться «золотой слезой» и
Невредимо, черноНа огне кольцо,И звенит по столуПамять вечную.
Так в обыденность врывается «сила пододонная», сила нечистая, от которой службы требуют, хотя в страдальческую душу самого Кольцова она не проникает. Ясно и прозрачно в ней, в душе последнего пахаря.
Сам Кольцов уже и не пашет; отставший пахарь, он стоит в стороне и только радуется чужой молитвенной радости, поэтизирует крестьянские идеалы. Но нива, которой он теперь непосредственно не возделывает, все-таки остается ему близка, и он вдыхает в себя ее живительный запах. Он вышел было за околицу родной деревни, свернул по дороге в город, но до города не дошел. Культура позвала Кольцова, но отозвался на нее уже не поэт: ее претворить в прекрасное, ее постичь интуитивно, создать художество из сознания он был не в силах и ограничился здесь одной рассудочностью. И оттого, например, его «Думы» составляют самый неудачный отдел его стихотворений. Это не потому, что в них чувствуется самоучка или, по его выражению, «сам-собой поэт»; напротив, в других стихотворениях, где он вещает известные всем истины, они не производят впечатления оскорбляющей банальности, так как он дошел до них путем личного внутреннего опыта, пережил и перестрадал их сам; и свежо звучат у него все эти жалобы – увы! нет дорог к невозвратному, никогда не взойдет солнце с запада, не расти траве после осени, не цвести цветам зимой по снегу. Нет, его «Думы» слабы оттого, что философская отвлеченность ему, питомцу конкретного, существенно чужда, и размышление, в своей обособленности, в своей оторванности от наглядного и народного, лежит вне его душевной сферы.
Правда, в природу он вдумывается; он спрашивает, о чем шумит сосновый лес, какие в нем сокрыты думы, – но вот именно думы природы ближе ему, чем идеи человеческие. Этот лес, например, вообще им столь любимый и уже раз сближенный с любимым Пушкиным, расстилается перед ним как застывшее движение, как сон, исполненный вещей глубины: весь мир, по красивой мысли Кольцова, некогда должен был стать лесом, на всю вселенную притязал лес, – но его поступательное движение, космическое нашествие макбетовского Бирнамского леса, остановила чья-то могучая воля, и он с тех пор
…в сон невольно погрузившись,В одном движении стоит.
Этим и объясняется вечный ропот леса, его сквозь сонный мировой бред. В противоположность тому сердечному автору, для которого «лес шумит» не стихийным шумом, а сочувственным откликом на людскую семейную драму, Кольцов понимает и принимает природу в ней самой, в ее собственных интересах и заботах, а не только в ее преломлениях через наши маленькие, человеческие призмы. Она – сама по себе. Конечно, мы возвращаемся к ней, и пахарь с нею хранит исконную связь; но не так поверхностно, как думают иные, лежат в ней наши корни. Стихия не поступается собою, своей внутренней самостоятельностью, не хочет низводить себя до наших мелочей; но тем отраднее и знаменательнее, что есть такая область и такое дело, где человек проникает и приникает к самым истокам бытия, к его «великим матерям». Эта область – нива, это дело – земледелие.
Итак, Кольцов своею душою облетает природу, как сокол быстрый, и испытует ее затаенную мысль, которую он чует даже «в дыхании былинки молчаливой». Но только эту мысль и эту былинку он лучше всего оживит в наивной песне, рвущейся из груди. Дума же, как дума именно, его, свободного от знаний и этой свободой еще более приближенного к деревенской непосредственности, тяготит, и он сам сознается: