Берегом реки - Ханс Браннер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Река изгибалась широкой дугой, постепенно набирала силу, становилась большой и полноводной. Местность вокруг тоже переменилась: далеко впереди в кристально чистом небе выросла крутая гора. На ее вершине виднелись руины – не современные, а настоящие древние руины. Их мы и избрали своей целью. Мы шли молча, следуя всем изгибам реки; гора с руинами замка то пропадала, уходя в сторону, то снова появлялась впереди, с каждым разом становясь больше и ближе. Мы перешли мост и стали взбираться по крутой тропе на вершину, прошли через ворота и двор замка к башне, продолжили восхождение по темной винтовой лестнице со стертыми ступеньками и неожиданно оказались в очень большом романтическом зале. Нас окружала настоящая готика. Мы сидели за готическим столом у готического окна с восхитительным видом на реку, поля и рощи и пили рейнское вино из зеленых бокалов на высокой ножке. Сзади расположилась вокруг своего экскурсовода группа туристов. Нас немного раздражало, как они галдели, толпились у окон, раскладывали карты, делали пометки в путеводителях. Еще более раздражало радио со своими спортивными новостями и танцевальной музыкой. Все это было слишком знакомо по другим странам, по другим кафе и гостиницам, в которых по радио тоже передавались все те же вечные спортивные новости и танцевальная музыка. Они, как проклятие, преследовали нас повсюду, куда бы мы ни попадали, но хуже всего было в Германии, потому что здесь играли старые мелодии – музыку из времен до Гитлера, до войны, из нашей далекой и немного смешной юности, когда девушки ходили в шляпках колоколом и прямых платьях-балахонах. «Ich küsse Ihre Hand, Madame… Was machst du mit dem Knie, kleiner Hans…» [2]
Ничто так не будит воспоминаний, как старые банальные мелодии, под которые ты некогда танцевал; услышав их теперь, в этом зале, мы как-то смутились и расстроились. Подозвав официанта, мы расплатились и ушли. Вино нагоняло только усталость и сон. Раньше, в молодости, от него становилось веселее, мы болтали и смеялись, чувствовали себя легче и свободнее; теперь, безучастные ко всему на свете, мы шли, ощущая лишь тупую тяжесть в голове и ногах. И все равно пьем мы теперь больше. Таковы были наши невеселые мысли, но все время, пока мы спускались по винтовой лестнице и проходили через ворота, мы оба молчали: в таком состоянии легко сказать то, чего не думаешь, легко затеять ссору, повторяя сказанное и упорствуя в нем именно потому, что так совсем не думаешь. Мы знали об этом. И потому предпочитали разговаривать на нейтральные темы, пока переходили мост и когда снова пошли по берегу реки. Наступили сумерки, пора было позаботиться о ночлеге, и мы свернули от реки на проезжую дорогу, которая привела нас в деревню. Мы снова заговорили о местах, где еще не бывали: об Афинах и Риме. Я вспомнил, что сказал один из моих норвежских друзей: в Париж нужно ехать, когда ты молод. И никогда не поздно съездить в Рим.
Мы переночевали в гостинице, которая стояла на деревенской площади. Украшенная высоким остроконечным фронтоном и цветами в ящиках под окнами, она выглядела привлекательно, но, должно быть, подверглась после войны полной перестройке: внутренняя отделка и меблировка, несмотря на весь их старонемецкий стиль, были совсем новенькие, комнаты необжитые, а стены настолько тонкие, что было слышно едва ли не все, что происходило в доме. Была суббота, и в гостинице царило веселье. Мы лежали и слушали топот ног снизу, из зала прямо под нами. «Ich küsse Ihre Hand, Madame… Heute Nacht oder nie… Ich glaub nie mehr an eine Frau…» [3] Танцевальная музыка прерывалась речами, взрывами аплодисментов и патриотическими песнями. Мы прислушивались к шуму, знали, что оба не спим, но не разговаривали. Мы хотели одного – заснуть. Я стал вспоминать другие гостиницы в Южной Германии, особенно ту, где нас застало объявление войны в Корее. Хозяином гостиницы был бывший эсэсовец, во времена Гитлера он держал в страхе весь городок. После войны его посадили. Потом он вышел из тюрьмы, получил обратно и модернизировал свою гостиницу, установил в ней центральное отопление и ванные комнаты в номерах. Он был отличный хозяин. Мы ничего не знали о его прошлом, но, когда по радио объявили о Корее, он открыто заявил о себе: подошел к моему столу и призвал меня к ответу, ведь я был иностранец:
– Вы слышали? Вот когда бы пригодились немецкие дивизии, а где они теперь? Теперь вы поняли, кто был прав? Через восемь дней в Европе начнется война, а где наши немецкие дивизии?
Я вспомнил его саркастическую улыбку, его крепкие, белые зубы, руку, твердо лежавшую на столешнице. Я вспомнил и страх, охвативший весь городок: люди прятали друг от друга глаза и говорили звенящими и срывающимися голосами. Все было как в том августе много лет назад. Мы выехали из мирного немецкого городка на следующий же день, но не домой, как тогда, в тридцать девятом, а через Страсбург в
370
Париж, оттуда отправились через Ла-Манш в Лондон, из Лондона в Корнуолл, из Корнуолла обратно в Лондон и из Лондона обратно в Париж. В проливе нас застал шторм, корабль был переполнен, пассажиры тесно столпились на палубе, их мутило, и они то и дело пользовались резиновыми мешочками, которые раздали матросы. Вся эта картина отчетливо всплыла в моей памяти. Я даже снова ощутил тот запах. Я вспомнил француженку, лежавшую в неестественной позе прямо посередине трапа. Я хотел осторожно перешагнуть через нее, но она схватилась обеими руками за мою ногу и ни за что на свете не хотела отпускать ее. Я отнес женщину на палубу и уложил на скамью. До этого мне казалось, что она молодая, но впечатление обманывало: это была довольно-таки пожилая женщина, я видел это теперь, когда морская болезнь заставила ее забыть о гриме, пудре и украшениях. Я вспомнил ее погасший взгляд, ее бледное, как чешуя рыбы, измученное лицо под размазанным макияжем. Я вспомнил и негритянку, что бросилась на колени у самого борта и дикими языческими выкриками взывала к своему христианскому богу; неожиданно она вскочила и хотела броситься за борт, но ее удержали. Все это время я стоял неподалеку и, наблюдая за происходящим, разговаривал с англичанином, студентом из Оксфорда. В какой-то момент студент выбил золу из трубки, сказал «извините» и небрежно схв-а-тил резиновый мешочек. Пока его рвало, он прикрывал рот другой рукой, потом повторил свое «извините» и продолжил прерванную на полуслове речь. Я до сих пор не могу понять, почему тогда не стошнило меня: раньше я чувствовал позывы морской болезни при одном взгляде на корабль. Я вспомнил все это очень отчетливо, включая момент, когда на судне едва не началась паника. Ничего страшного все же не произошло, мы в целости и сохранности добрались до порта. Не дошло тогда и до войны в Европе. Тем не менее мне совсем не хотелось вспоминать о хозяине гостиницы из мирного городка, в котором нас застало известие о войне в Корее. И мне не хотелось лежать в темноте и слушать мелодии своего прошлого с их призрачной веселостью, топот множества ног, взрывы аплодисментов и голоса, хором скандирующие что-то после очередной песни. Я уже был готов тут же предложить уехать отсюда, может быть, даже в Рим, где мы никогда не бывали, но промолчал, отложив все до утра, потому что сейчас самым главным было заснуть.
В конце концов это удалось. Я задремал на какое-то время и снова увидел сон о войне, который часто посещает меня в последние годы. Сон этот неприятный, не просто сон, а кошмар, где-то на грани сновидения и реальности. Война в нем тоже не настоящая война, она совершенно беззвучна и бесстрастна, в ней есть что-то отрешенное, что происходит, может быть, оттого, что в мире не осталось места надежде и потому нет причин ни для ненависти, ни для страха. Но все-таки это война, всеохватывающая и всеразрушительная, она идет по своим неумолимым и не зависящим от людей законам, никто не хочет ее, и никто не может остановить. Во сне я обычно брожу по улицам большого города и думаю обо всем этом совершенно равнодушно, потому что давно к войне привык. В воздухе висит гарь, день походит на сумерки, многие дома стоят в развалинах, другие медленно и беззвучно рушатся на глазах. Нигде не видно огня, не слышно ни взрывов, ни орудийных выстрелов, ни людских криков. Время от времени мне встречаются солдаты, я не знаю, кто они, наши или вражеские, да и солдаты ли они вообще, поскольку все носят одинаковую серую форму и, как кажется, безоружны. Впрочем, это меня не удивляет, потому что я знаю причину. В этой войне нет того, что называется линией фронта, у врага есть агенты повсюду – шпионы, диверсанты, провокаторы. Именно поэтому обе враждующие стороны ввели у себя одинаковую серую военную форму без знаков различия, ее должны носить все, в том числе и гражданское население, включая женщин и детей. И невозможно отличить друга от врага, своих узнают по паролю, который ежедневно меняется, а так как обе стороны довольно часто используют одни и те же слова, нередко происходят стычки своих со своими. Сам я забыл назначенный на сегодня пароль или, может быть, вообще не знал его. Но я не боюсь одетых в форму людей, а только отворачиваюсь от них и гляжу себе под ноги. И тут же соображаю, что обут не в форменные сапоги, а в обычные коричневые ботинки, на мне обычный штатский костюм. Это немного тревожит: нарушение формы одежды карается смертной казнью, но я сразу же забываю о тревоге. У меня другие заботы– надо смотреть под ноги, чтобы не споткнуться: там и тут на асфальте лежат трупы. Я иду медленно и осторожно, чтобы не наступить на них. Вполне возможно, что это не настоящие трупы, а живые люди, только притворяющиеся мертвыми или спящие: я нигде не вижу крови или других следов насилия, у всех спокойные лица, и я пробираюсь среди них в таком же мертвенном спокойствии, словно и для меня тоже не остается ни надежды, ни страха. Такова атмосфера этого сна. В момент пробуждения я на краткий миг ощущаю прилив настоящего ужаса – возможно, потому, что мне совсем не страшно во сне. Наверное, я ужасаюсь собственному моральному падению.