Если ты есть - Александра Созонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Не в первый — первый облик младенца, только что родившегося, орущего в поднятых руках акушерки, окатил ее ужасом: вареный, извивающийся лягушонок с приплюснутым носом — откуда такое, в кого, кажется ведь, родители не особенные уроды?! «Унесите! Я не могу его видеть!» — в ужасе попросила она, но на нее прикрикнули: «Собственного ребенка видеть не может, ах ты!..», на нее постоянно кричали в остервенело-кроваво-орущей родилке: и ходит не там, и сидит не так, и родила против правил, быстрее положенного… Но во второй раз, принесенный кормить, открывший глаза, он уже не был лягушонком и уродом — у Агни отлегло от сердца, — но, насытившись, взглянул на нее снизу вверх, сквозь длиннющие ресницы, лукавым, колеевским взглядом — и сердце захолонуло, заныло.)
— И в кого такие реснички?..
— В инкуба, — ответила Агни.
— В кого?..
— Типичный ребенок инкуба. У них обычно такие длинные ресницы, что даже мешают смотреть. Приходится время от времени подстригать.
— Что за «инкуб»?
— Дьявол, который для соблазна женской души превращается в мужчину. Если нужно совратить мужика, обращается в женщину и называется «суккуб». Почитай «Молот ведьм».
Соседка кивнула с тонкой улыбкой.
— Понятно. Я вот — не скрытная. Все-все про себя выбалтываю. Может, и зря.
— Интересный нюанс, — сказала Агни. Она даже заметила в себе искру оживления, перейдя к бесовским темам. Откуда оживление, что за чушь, зачем?.. — Дьявол не может иметь своей спермы, так как он существо бесполое. И бесплотное. Когда от инкуба рождается ребенок, значит, до этого он был суккубом и перенес в себе сперму соблазненного им мужчины. Поэтому родиться может кто угодно. Хоть негр, хоть тунгус.
Соседка коротко хохотнула.
— Удобное объяснение для мужа, если вдруг родится тунгус. Фантазерка ты, Агния, — она поправилась: — Агни. Зачем, интересно, ты имя себе укорачиваешь? Тоже не по-людски.
— Мне так нравится.
Младенец заворочался и закряхтел — прелюдия к очередному крику.
— Дьявол, должно быть, неплохой любовник, — заметила соседка. — Тебе повезло.
— Не обязательно. Когда как.
Агни оттолкнулась ногами, предупреждая крик младенца, и взлетела в гамаке как могла высоко.
— Вот как! Вот как мы летаем! Летучая рыба…
Младенец набирал воздух для крика, но качка мешала.
Гамак раскачивался, словно маятник нынешней ее однообразной жизни.
Агни проводила в нем большую часть дня.
Полусонная, заторможенная, расслабив руки, положив младенца поперек колен. Время текло очень быстро. Полтора месяца пролетели, как день — тягостный, сновидчески-нудный, — в круговороте кормлений, пеленаний, купаний, заунывного колыбельного мычания (петь она не умела). Время бежало, а она, напротив, остановилась, прикованная к младенцу, агрегат для кормления и укачивания, а не человек, не женщина, не стихия.
Вот опять у нее нет свободы. Меняются только формы рабства. Полностью подчинена младенцу, выполняет отныне все его прихоти, а не свои. Нет и никогда не будет свободы…
Блики солнца в просветах листьев перебегали по лицу младенца, беспокоили, щекотали брови и ноздри, мешали укутаться в сон.
— …Роды я испытала. Знаю, что это такое, — рассказывала соседка. — Выкидыш был на пятом месяце, все равно что роды. Я тогда замужем была. Я родов с тех пор боюсь. Мне надо памятник поставить за терпеливость: ни разу не вскрикнула. А на соседней кровати девица ела. Представляешь, я мучаюсь, а она ест! Я ее возненавидела. Не знаю, может, и решилась бы сейчас, если б тогда не натерпелась. И никому до тебя дела нет: врачи — мимо, сестры — мимо. Умрешь, никто не заметит. Говорят, сейчас платные роддома будут — хоть условия человеческие создадут…
В дальнем углу сада под кустом красной смородины была зарыта поллит-ровая банка со свернутой в рулон фотографией. На фото — Колеев, вполоборота, с бокалом в руке, светлый. Похожий на Рембрандта в автопортрете с Саскией на коленях. Растрепанная пьяная борода. Вместо Саскии вокруг такие же полувеселые-полубессмысленные лица приятелей и подруг.
То место на фотографии, где у Колеева сердце, проткнуто иглой.
Симпатическая магия — так, кажется, называется, когда, уничтожая часть ненавистного тела (волосы, ногти), или терзая изображающую его восковую куклу, или подсыпая в следы толченого стекла, или выливая туда же менструальную кровь, — сживают со света, наделяют коростой и параличом либо, напротив, влюбляют в себя до потери самосознания.
В полночь, в день рождения Колеева — исполнялось ему сорок три года, как всегда, в шуме и звоне толпы людей и толпы бутылок, — Агни сожгла его волосы, черно-седые клочки бороды, собственноручно когда-то остриженной и хранимой затем в клочке газеты, и проткнула бумажную грудь иголкой. Никаких соответствующих случаю заклинаний она, конечно, не знала. Впившись взглядом в бумажные ласковые глаза, запинаясь от ненависти и надежды, она пробормотала что-то вроде: «Если ты оборотень, не живой, — сгинь. Сгинь, хватит с тебя, не нужно больше. Если ты человек — пусть проснется в тебе боль совести». «Боль» — протыкая иглой, представляя себе его живое сердце, неуловимое, предательское. «Сгинь»… «Если ты человек — заплачь, пробудись, очнись».
Соседка сходила к себе на кухню. Переговорила с рабочими. Принесла две узкие чашки с горячим кофе. Агни не решилась пить кофе в гамаке — не спугнуть бы тонкий, едва устоявшийся сон младенца, — и соседка выпила обе, присев на порог.
Курила, поглаживая загорелые, крепкие колени.
— …Если уж рожать, то до тридцати. После так привыкаешь сама к себе, что трудно представить, что кто-то будет претендовать на тебя еще… Я тоже недолго замужем пробыла. Полтора года. Вроде совсем мало, а вот заставь меня сейчас с кем-нибудь полтора года изо дня в день в одной квартире прожить — не смогу. Запахи чужие, вещи какие-то чужие раскиданы будут. А споры по мелочам: что купить, кого сварить, куда летом поехать! Носки грязные… Я и родственников своих, когда приезжают, дольше пяти дней не выдерживаю. Так сразу и объясняю им… Иной раз такое отвращение испытываешь к человеку — хочется превратить его в паука и подошвой по земле растереть. Честное слово! — Она доверчиво расширила страдальчески-пустые глаза. — Брр!.. Нет уж, лучше одной.
Агни хотела бы превратить в паука Колеева.
Он и так немножко смахивал на паука — сутулый, длинноногий, с выпирающими сочленениями конечностей.
По десять раз на день она превращала его в паука и растирала по земле подошвой. Колеев восставал как ни в чем не бывало. Неуничтожимый, как солнечный блик. Как оборотень солнца, живущий под закрытыми веками.
…Интересно, испытывают ли пауки и тараканы, когда их давят, такую же боль и страх, что и человек? Зависит ли душевное от телесных размеров? Или крохотный мозг насекомых и эмоции выделяет такие же крохотные: капелька боль, чуть-чуть ужас… И превращенный Колеев не заметит тяжеловесного возмездия Агни.
О, Господи, но ведь не возмездие ей нужно! Другое совсем.
— …Наблюдаю за собакой моих соседей. Через дорогу живут, наискосок. Три женщины в доме, девать себя некуда, по полдня тратят на обсуждение, каким шампунем мыть ей уши. Уши! Всю остальную шерсть моют другим шампунем. Кормят на диване, с ложечки. В день рождения покупают торт и мягкую безделушку… Вот за что ей, этой твари, все это, а?.. Или — Софка моя. Шампунем ее хоть и не мою, но как кормлю! Косточки из рыбы вытаскиваю. За что? Не делает ни черта, спит и жиреет. Да и хамит еще мне во сне. Правду говорят: человек — самая никому не нужная скотина.
Соседка затоптала окурок. Их было уже штук пять, вдавленных в траву.
Агни не смела сказать, как тягостно ей ее присутствие.
Она покосилась на часы. Сколько все это длится? Всего минут сорок. А кажется — долгие часы маячит перед ней маленькая, гладковолосая голова засушенной, захолоделой мадонны.
Удивительно прыгает время. Дни проскакивают молниеносно, а минуты ползут. Видно, там, куда то и дело проваливается Агни, выскальзывает из сетей праздной болтовни, в той западне памяти времени вообще нет.
— …Иной раз судьба такую пакость тебе устроит. Словно лягушку подбросит за шиворот. За что?.. Вот как с абортом этим. И кроме него. Столько всякого пережила. Прошла, что называется, огонь, воду и медные трубы.
«Огонь, вода, медные трубы… А если не так? Огонь, вода, потом снова огонь, никаких медных труб, снова вода, огонь, огонь… И промежутки все меньше».
Агни смотрела на спящее лицо младенца.
«Возьми меня, младенец. Вытащи меня своими слабыми, бледными ладошками. Возьми крепко. Вытащи».
Лет пять-шесть назад, когда уже определенно проступило лицо судьбы — угрюмое, нервное, одноглазое, — когда дорога, вымощенная потерями и пеплом, одинаково безрадостно смотрелась в обе стороны — ив прошлое, и в будущее, — Агни решила для себя, что у нее в запасе всегда остается козырь. Последний, непобиваемый. Младенец! — просвет, проблеск, беспроигрышный путь обретения опоры и смысла. Единственное преимущество женщины перед мужчиной, когда и того и другого одинаково дразнит и манит петля.