Люди и деревья - Акрам Айлисли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все лето я просидел взаперти, мечтая только об одном — оказаться на улице, среди мальчишек. И вот это произошло. Тетя Медина пришла почему-то днем и, отперев ворота, выпустила меня на волю. Я бросился на улицу, побежал было… И вдруг остановился — бежать никуда не хотелось… Больше меня уже не тянуло на улицу. Будто и не было за высокими воротами ни голубых водоемов, ни горячей желтой земли, ни птичьих гнезд на скалах…
Я никогда не могу спокойно пройти мимо магазина, где продают птиц. И не потому, что ловить птиц и даже сажать их в клетки кажется мне таким уж преступлением. Просто, увидев птицу, запертую в клетке, я не могу избавиться от ощущения, что это уже не птица, она не полетит, даже если выпустят, она навсегда потеряла вкус к полету.
Сидеть взаперти стало гораздо легче. Целые дни я проводил неподвижно, наблюдая за пчелами или разглядывая ворон. Случалось, что так и засыпал сидя. Медленно начинало опускаться солнце, я следил за ним, стараясь не пропустить, когда оно спрячется за горой. Солнце садилось, и сотни галок, весь день дремавших в густой листве ореха, с гомоном взмывали в небо. Смотреть на них было очень любопытно — одних галок вполне хватало бы, чтоб не соскучиться. А ведь я еще мог влезть на шелковицу и подождать, когда на песчаной дороге, светлым поясом охватывающей гору, появятся барабанщик Имамали и три его сына. Встанут в ряд возле дома бабушки Шаисте, повернутся лицом к деревне, и Имамали начнет бить в барабан. Старший его сын Алиш будет играть на зурне, а Велиш и Малик подтягивать ему на свирелях. Имамали замечательный барабанщик, он с такой силой колотит деревянными палочками по барабану, что могучий раскатистый гул разносится по всей деревне.
Немного погодя по склону начинает медленно спускаться стадо. Коровы идут степенно, неторопливо, словно прислушиваются к завываниям зурны. Потом стадо вступает в деревню, проходит несколько минут, и наша Лыска уже мычит у ворот, поджидая отца.
Отец возвращается домой в темноте. Еще не видя его, я знал о его приближении — тяжелые сапоги глухо бухали по каменистой дороге. Каждый день он привозил мне гостинец — небольшую полосатую дыньку; дыньки эти все были как на подбор: одинакового размера и одинакового цвета.
Пока отец разводил в очаге огонь, грел воду, заваривал чай, я забавлялся, катая по траве свою дыньку… Потом мы стелили палас и садились ужинать…
Позднее, уже совсем перед сном, приходила тетя Медина. Молча доила корову, молча кипятила молоко, молча приготовляла катык — при отце она всегда молчала. Поставив на секи перед желобом маленький коптящий светильник, тетя Медина принималась за посуду… Отец курил, облокотившись на подушку, а я старался не глядеть на его большие черные сапоги, стоявшие возле паласа, — мне почему-то страшновато было видеть их…
Покончив с делами, тетя уходила, неся перед собой светильник; огонек долго трепетал во мраке легким оранжевым платочком… Я прижимался к теплому боку отца и засыпал, прислушиваясь к его громкому храпу…
В тот вечер отец вернулся из района раньше обычного: солнце еще не село, еще галки не взлетели в небо, стадо еще не возвращалось с пастбища.
Он расстелил палас, бросил на него подушку, резкими движениями стащил с себя сапоги, поставил их на обычное место и закурил, облокотившись на подушку.
Потом подозвал меня, прижал к груди мою голову, погладил, почесал за ухом…
Галки поднялись в воздух — отец молчал. Музыка загремела на склоне отец молчал. Пришла Лыска и, мыча, остановилась перед закрытыми воротами отец не тронулся с места… Потом он вдруг поднялся, подошел к воротам, отпер их, но не впустил корову во двор, а, наоборот, увел ее куда-то…
Немного погодя отец вернулся, но с ним не было Лыски, нашей Лыски, рыжей, с большим белым пятном на голове. Сегодня она не стояла в хлеву, шумно дыша и пережевывая бесконечную жвачку.
Отец налил воды в чайник, поставил его на огонь. Пошел в дом, собрал паласы, устилавшие кирпичный пол, снял со стены оба ковра, сложил все это в чувалы и крепко затянул их веревкой. Вытащил из кладовой мешки с мукой, поставил в коридоре, замазал свежим навозом отверстия в ульях… Потом подошел к лимону, взглянул на меня — я сразу почувствовал, что сейчас произойдет что-то необычное, — и сорвал с него единственный плод.
Отросток лимонного дерева отец привез откуда-то издалека и посадил его в ведре. Деревце цвело каждый год, и цветов на нем было много, но лимон каждую осень вызревал только один. Этот маленький зеленоватый лимончик отец хранил как зеницу ока; он висел среди глянцевитых темных листьев до нового урожая, и отец показывал его каждому, кто приходил в дом. Собираясь на работу, отец всякий раз подолгу возился возле деревца, а мне и тете Медине строго-настрого было заказано подходить к нему. Сейчас новая завязь была не больше орешка, а лимон желтел в отцовской руке; казалось, отец украл его. Отец заварил чай, достал из кармана нож, разрезал лимон на две неравные части и большую положил в мой стакан.
Он отхлебывал из стакана чай и поглядывал на мое удивленное лицо. На мгновенье мне даже показалось, что он вот-вот улыбнется, но спросить, что все это значит, я все-таки не решился.
Пришла тетя. Она тоже поразилась, увидев, что мы пьем чай с лимоном, и тоже ничего не спросила. Налила в миску приготовленный с вечера катык, поднялась на айван[2], поставила греть воду и, взяв коптилку, направилась к хлеву — доить.
— Медина! — окликнул ее отец. Я вздрогнул от этого неожиданного громкого окрика. — Не ходи. Корову я продал. Завтра ухожу.
Тень тети Медины дрогнула на виноградных лозах и замерла. Потом тетя сбежала по лесенке и пошла к нам. Она всегда ходила не спеша, вялой, медлительной походкой человека, который потерял что-то очень нужное и давно уже отчаялся найти, — сейчас она приближалась быстро, стремительно. Остановилась, словно налетев на стену, и села. Я никогда не видел тетю Медину сидящей, и вот она сидит, скрестив на груди руки, и не отрывает глаз от кусочка лимона, плавающего в отцовском стакане.
— Я там собрал кое-что. Утром пусть Мукуш заберет.
Тетя кивнула. Помолчали.
— За корову Бешир тебе отдаст триста рублей.
Тетя молча взглянула на отца. Помолчали.
— Слава богу, Садык не грудной. Вырастет как-нибудь…
Тетя обняла меня и прижала к груди. Помолчали.
— Задаром кормить не придется. Четыре мешка пшеницы оставляю парню.
Тетя бросила на отца осуждающий взгляд.
Помолчали.
…Отец говорил, тетя слушала. И ночь слушала то, что он говорил, и деревья слушали, молча склонив верхушки. А когда отец замолчал, звезды начали перешептываться с вершинами, и в шепоте их было сегодня что-то особенно зловещее.
— Завтра поговорю с Мукушем, — после долгой паузы снова заговорил отец. — Как надо поговорю. Виноват я перед тобой, Медина, я загнал тебя в это совиное гнездо. Не вернусь, прости, ради бога!
Отец опустил голову. И мне вдруг бросилось в глаза, что они очень похожи друг на друга: отец и его сестра. Тетя Медина заплакала. Отец отвернулся и несколько раз кашлянул.
Тетя подняла на него глаза, словно собираясь что-то сказать, потупилась, опять взглянула и снова опустила глаза.
Я всегда думал, что тетя Медина не говорит с отцом из робости, но когда на следующее утро мы пришли к тете, мне подумалось, что им просто нет необходимости разговаривать, — они без слов понимают друг друга. Иначе почему тетя так быстро вскипятила чай, ведь она не знала, что мы еще не завтракали. Расстелив скатерть, она прежде всего поставила на нее миску с катыком — перед едой отец всегда пил катык. Потом на скатерти появились четыре тарелки, четыре ложки и четыре стакана, мой маленький стаканчик тоже стоял здесь.
Тетя убирала посуду. Я сидел на паласе и смотрел на отца. Мне не слышно было, о чем он разговаривал с Мукушем, они стояли под шелковицей в противоположной стороне двора, скрытые ее тяжелой листвой. Мне были видны только отцовские сапоги; они беспокойно топтались на желтой земле, словно две большие черные курицы. Отец был в ярости; когда наша несчастная хохлатка, хлопая крыльями и отчаянно припадая на сломанную лапку, перелетела через ограду и бросилась к курятнику, я тоже по сапогам понял, что отец взбешен, — ни разу еще его сапоги не грохотали так по кирпичному полу. Сапоги дважды протопали тогда вдоль зарослей джиды, отделявшей наш двор от соседского, потом отец повернулся, встал возле вербы, опершись о нее спиной, швырнул на землю окурок и долго, с остервенением топтал его сапогами…
Отсюда, с крыши пристроенного к дому хлева, мне был виден арык, серебристой полоской протянувшийся вдоль склона к нашему дому. Я знал, что там, на пригорке, у самого конца арыка, сидит сейчас дедушка Аслан. Он сидит здесь каждую среду. У дедушки Аслана замечательный сад, и по средам, когда согласно распорядку, с незапамятных времен существующему в нашей деревне, дедушка Аслан должен получать свой пай воды, он всегда сидит у нижнего конца арыка и сторожит воду. В том месте от арыка отходит подземный канал, и устроен он так, что если вода потечет в него, то не пойдет по арыку до тех пор, пока не наполнится глубокая котловина у запруды. Мальчишки знали это; стоило дедушке Аслану покинуть свой пост, они немедленно вытаскивали из трубы старый пиджак, которым старик затыкал отверстие подземного канала, и удирали.