Украина.точка.РУ (СИ) - Михаил Белозёров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Купили, – успокоил его Пророк, то бишь Антон Кубинский. – За два «трофея» в Святошино.
Врут, подумал он, с удовольствием вслушиваясь в их голоса, не в силах расспросить о подробностях, ясно было одно, что они, пока он сидел в засаде, тоже не били баклуши. На войне чем быстрее обживаешься на новом месте, тем больше шансов выжить. Однако причин сомневаться в их честности у него были, потому что Святошино далеко и дотопать туда, понятно, целая проблема, хотя он один раз сам ходил туда. Рисковал, можно сказать, но и сидеть на одних овощных, на котлетах из хлеба и бумаги, на бич-пакетах[1] сил не было. Именно «ходил», потому что только так можно было передвигаться, не привлекая к себе внимания: все машины досматривались львонацистами, а их владельцев тщательно проверяли.
– А борщ есть? – разочарованно спросил он, не доверяя своему обонянию.
Ему почему-то захотелось именно борща со сметаной, чесноком и с куском чёрного, кислого хлеба – так, как готовила его жена, ну и со стопкой водки, разумеется. Водку он не особенно любил, хотя мог выпить много, не пьянея, была у него такая особенность, поражающая несведущих людей.
– Голод полезен для души, но борщ тебе будет! – великодушно пообещал Кубинский. – Завтра, мяса много, – и подмигнул, что означало крайне дружеское расположение.
Хорошее у Кубинского было настроение, потому что где-то недалеко он прятал свою жену Ирочку и ходил к ней каждый раз, как на первое свидание. Это было тайной, знал об этом только один Цветаев. Даже Жаглин не знал, а он знал.
– Ладно, – сказал он, таращась через силу. – Наливайте.
– Ты себя в зеркале-то видел?! – хором спросили они, и смех долго звучал в их голосах.
Цветаев посмотрел на живот, на руки, на залитый кровью «номекс». Подвигами давно уже никто не хвастался, подвиги стали их образом жизни, тяжёлой и опасной работой, подвиги существовали только для продажных журналюг и алчных политиканов. Их бы в нашу шкуру, часто думал он в момент слабости, они бы взвыли.
– Ах, да… – спохватился он и пошёл умываться, присел на край ванны да так и заснул.
Приснилось ему, как он пришёл на работу в центр метрологии к жене Наташке, а ему сказали, что она взяла больничный и ушла домой. И он в предвкушении встречи, тоже погнал домой и даже успел постучать в дверь, за которой стояла его любовь, как кто-то его дёрнул за рукав, и он, мотнув головой, чуть было не кинулся на противника, но вовремя признал в нём Кубинского, протягивающего рюмку водки. Это уже было наяву.
– Пей! – потребовал Кубинский.
Цветаев посмотрел на Пророка, на его изуродованное, несимметричное лицо, хотел подмигнуть и вдруг понял, что никуда отсюда не уйдёт, пока этот тип не отпустит. А не отпустит он его ещё долго, до полной, окончательной победы, что было не так уж плохо, главное было верить в эту победу. Он опрокинул в себя водку и даже не почувствовал вкуса, всё ещё пребывая между реальностью и пленительным миром грез. Любил он свою жену и испытывал по отношению к ней острое чувство вины, потому что бросил её на произвол судьбы и подался сюда. Что с ней теперь, он не знал. Связи не было, подать весточку было невозможно. И только одно её существование грело его душу. «Не пиши мне в Порт-Артур – нету адреса…»
Тем не менее, водка сделала своё дело. Цветаев ощутил прилив сил, короткий сон взбодрил его, и он поднялся. В зеркало на него глянуло залитое кровью лицо. «Номекс» оказался безнадёжно испачкан. Он ощутил на губах чужую кровь, и его снова стошнило желчью, водкой и желудочным соком. С минуту он в тоской разглядывал дно грязной ванны, а потом с брезгливым чувством содрал с себя комбинезон, «балаклавку», бросил туда же и принялся умываться. Маскировочная краска, которую они делали из жженой пробки и косметического крема, смывалась с трудом, и ему пришлось трижды намылись лицо, прежде чем оно стало белым, но под светлыми волосами и за ушами всё же остались чёрные полосы. Не было сил возиться, и он, напялив джинсы и майку, вернулся к столу, на котором уже стояла чаша с дымящимися пельменями в сметанной шапке и наполненные рюмки. Раньше они пили из кружек с облупившимися краями, а потом Сашка Жаглин нашёл в соседнем доме хрустальные рюмки, и теперь ими пользовались исключительно из эстетических соображений.
– За «наших»! – как всегда, с непонятным чувством сказал Пророк.
Он всегда говорил так, что на душе оставался осадок недосказанности. Трудно было понять, что он имел ввиду, но наверняка – право на истину, на ту истину, в которую они свято верили.
Выпили. На этот раз водка показалась божественным напитком, и Цветаев окончательно пришёл в себя.
– Когда же «наши», ляха бляха, наконец?.. – спросил Жаглин, жадно глотая горячий пельмень и вопросительно поглядывая на Антона Кубинского, – в углах рта гуляла кривая ухмылка.
Он был здоровым и рыхлым, имел, как у негра, большие губы и маленькие заплывшие глазки, в которых засела деревенская хитрость. Родом он был из-под Мариуполя и попал под раздачу майданутых ещё до возникновения республики, поэтому имел злость на них, но за что конкретно, не рассказывал. Ясно, что не за что хорошее.
– Чего?.. – спросил Пророк брезгливо, делая вид, что не понял.
– Когда придут, ляха бляха?! – наклонился вперёд Жаглин.
Этот вопрос мучил их так давно, что они забыли, как на него правильно отвечать, и страдали от его неразрешимости. Всем хотелось быстрее и надёжнее, а так не получалось, получалось, через пот и кровь.
Цветаев любил эту их извечную пикировку: Жаглин искусно поддевал, а Кубинский искусно держал оборону. Для него же и так всё было ясно: когда надо, тогда и придут, и баста! Путин не дремлет! Путин не предаст, думал он со свойственным ему долготерпением. Путин обрушит США если не с помощью нефтедоллара, то с помощью «Тополя». Скорее бы, думал он. В Путина он верил, как в самого себя. Никудышные у него советники: пока не начались политические игры, почему-то этот мужик дальше не двигал, а от этого зависела их с Жаглиным и Кубинским жизнь, и от этого же всем было грустно и всех одолевали сомнения.
Всё дело заключалось в том, что Кубинский знал несколько больше, чем они, однако, лишнего не болтал. «Если тебя схватят, тебе него будет сказать», – объяснял он, честно глядя в лицо собеседнику, так что ни у кого не возникало чувства неполноценности. Просто он хотел передать им на уровне живота ещё что-то, а они его не воспринимали всерьёз. Для них это всё была игра, пускай смертельно опасная, но всё ещё забавная игра. Не понимали они чего-то. А он через эту грань уже прошёл и смотрел на них, как на недорослей.
Он был смертником. Не таким смертником, как они, а целенаправленным смертником. У него на лбу было написано, что он пойдёт до конца, поэтому их недооценивал, а они в свою очередь все его претензии пропускали мимо ушей. Кубинский имел право на претензии после того, что с ним сделали в СБУ[2], и требовал, чтобы все остальные понимали его. А мы не понимаем, весело думал Цветаев, не потому что не хотим, а потому что не умеем, чего-то нам не хватает, а чего, я сам не знаю. Мы ещё слишком молоды, чтобы понимать, мы ещё мечтаем, мы ещё пацаны. Сам он мечтал только о жене, Кубинский ни о чём не мечтал, Кубинский был поглощён своей Ирочкой, а о чём мечтал Жаглин, никто не знал. Жаглин был тенью Кубинского. Это и был тот самый неоспоримый факт, который существовал сам по себе и пока никем до сих не был оспорен.
– Когда придут, не знаю, – буркнул Пророк, что означало, отвяжись, не до тебя, но чтобы не выглядеть грубым, обезоруживающе улыбнулся.
Жаглин всё понял и заткнулся, хотя ухмылка ещё долго не сходила с его толстых губ. Хорошее у них чувство юмора, решил Цветаев, мне б такое, но, как всякий одиночка, чувствовал дистанцию даже с другом, потому что друг его стал начальником, большим начальником, в большом звании. Мысленно Цветаев всегда был со свой Наташкой, и это единственное, что придавало ему силы, а всё остальное: неудобства быта, дрянную погоду и «грязную» работу он терпел, и силы пока были.
– Тоша, я что-то нашёл, – он выложил на стол ту самую рваную купюру, которую взял у сотника, ну и саму сотню, естественно, чтобы они не подумали, что он привирает, а банковскую карту оставил на закуску.
– Совсем ничего не боятся, – удивился Пророк. – С документами ходят.
– С какими документами? – не понял Цветаев и замер с пельменем в зубах.
Он полагал, что Пророк обрадуется сотне. Ведь она означала, как минимум, что одним сотником меньше, однако, Пророк почему-то в первую очередь занялся десяткой:
– Вот этими самыми! – Он потряс рваной купюрой. – Серия заканчивается на тридцать один.
Цветаев вспомнил, что тридцать первая сотня стояла на майдане, на которой для красивого словца не раз приводилась к продажной казацкой присяге, они там до сих пор стоят, не понятно, зачем. Как говорил Краснов: «Для красивого словца и продажной прессы». К ним возили ОБСЕ и показывали, какой правый фронт из УНОА[3] стойкий – всё развалилось, а они стоят, и хоть бы хрен по деревне. Тридцать первая сотня, в отличие от двадцать четвертой, не была замечена в зверствах. Это двадцать четвертая сжигала людей с юго-востока в крематории на Оранжерейной, поэтому существовал негласный приказ двадцать четвертую в плен не брать. Однако поди разберись, у них на лбу не написано, кто из какой сотни. Подобные приказы были чистой формальностью, в плен и так никого не брали.