Смерть учителя - Альберт Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше к ним пришла математичка, Вобла, как звали ее старшеклассники за сухость в теле и в обращении с учениками. Но Вобла забылась, встреть ее сейчас Макаров на улице, и не узнал бы ни за что, пожалуй, а вот Иван Алексеевич будто живой.
Будто живой, а его уже нет…
Смысл траурного извещения доходил до Макарова не сразу, а какими-то толчками.
Давным-давно забытые, выплывали лица, имена, события, и, вспоминая школу, шумный коридор на перемене, в конце которого возвышалась фигура старого учителя, Макаров с содроганием вдруг подумал о том, что все это уже необратимо, что все это никогда не повторится, и необратимость эту подчеркивало жирными черными рамками траурное извещение.
Память походила на театральную сцену: кто-то дергал за веревку, соединенную с занавесом, и он рывками, будто нехотя, раздвигается, приближая к Макарову старика математика. Учитель как бы выходил из тьмы, становясь все ярче и живей. И это несоответствие – почти осязаемое существование учителя в нем, Макарове, и извещение в траурной рамке, этот порог между прошлым и реальностью, заставили наконец Макарова понять, что учителя нет. Что все, что он помнит, – уже не материально. Что стоит забыть ему Ивана Алексеевича, и этого человека для него больше не будет. Он уже не встретит Ивана Алексеевича на улице. Он уже не увидит его никогда. Ничто, кроме него самого, не напомнит ему об учителе Метелине…
Макаров встал с кровати и прошелся по прохладным желтым половицам. Голова болела по-прежнему – он знал, что требуется для лечения, – и стал собираться.
В карманах мятых брюк нашел остатки от зарплаты. В этом смысле все было в порядке. Макаров поискал расческу, чтобы навести порядок на голове, но расческа куда-то провалилась, тогда он пригладил волосы рукой и вышел на улицу.
В автоматизированной пивной стоял ровный гул, возле высоких столиков с мокрыми мраморными покрытиями толпились люди, слоями в воздухе плавал сизый дым. Макаров постоял недолго около буфетчицы, менявшей бумажные деньги на двугривенные, и с блюдечком соленых сушек в одной руке и пивной кружкой в другой пристроился на подоконнике у окна, подальше от шумных разговоров.
Он медленно тянул пиво, и Иван Алексеевич не выходил у него из головы.
Макаров вспомнил, как учитель математики воевал с курильщиками, хотя сам курил беспощадно. Каждую перемену Иван Алексеевич приходил к уборной и вставлял в мундштук сигарету. Мундштук был длинный, да его еще удлиняла сигарета. Длинный курительный прибор учителя смешил ребят, но Иван Алексеевич с мундштуком не расставался. Если не было сигарет, он носил с собой папиросы, обламывал гильзу, бросал ее, а табачную часть вставлял в свой мундштук.
Все эти табачные манипуляции Ивана Алексеевича Макаров запомнил с такой тщательностью потому, что в то время он как раз тоже начинал курить и, бывало, целую перемену толкался возле учителя, исполняя обязанности «шухарильщика». Дело в том, что, откурив, учитель заходил в уборную бросить окурок, где в это время некоторые отчаянные головы, среди которых был и Макаров, спрятав «бычок» в рукаве, пускали через нос дым. Обычно кто-нибудь стоял на «шухере» – непринужденно прогуливался возле Ивана Алексеевича, и когда тот заканчивал курение и вот-вот должен был войти в уборную, заскакивал из коридора раньше него и упреждал свистящим шепотом:
– Атанда!
Но случалось, «шухарильщик» отвлекался, и учитель неожиданно появлялся в дверном проеме, спокойно и презрительно разглядывая курильщиков.
Однажды так же попался и Макаров. Иван Алексеевич велел ему вывернуть карманы и бросить в унитаз две папироски. Он не шумел, не уводил в учительскую для накачки.
– Доживешь до десятого класса, тогда хоть закурись! – говорил он, и действительно на выпускном вечере они курили вместе. Внизу, в зале, играла музыка, а они стояли, как на перемене, и курили. Иван Алексеевич сосал свой мундштук, а Макаров жевал папиросу.
Было страшно неудобно. Макарову хотелось куда-нибудь скрыться и покурить с ребятами, в своей компании, но Иван Алексеевич сам угостил его, и отказываться было неловко.
Макаров тянул пиво, вглядываясь сквозь неровное стекло автоматизированной пивной в улицу, где полз, изгибаясь, как гусеница – то собираясь, то распрямляясь, – красно-желтый трамвай.
– Тем, кто нас согревает – физкультпривет! – крикнул кто-то ему прямо в ухо, и Макаров вздрогнул. Это был Колька Суворов, спортивная звезда школы № 17, в прошлом лыжник, ныне лыжный тренер. Они учились вместе, не в одном, правда, классе, но кончали школу в один год. Колька уселся, и Макаров сказал ему:
– Слышишь, отец, вот какое дело…
– Постой, постой, – закричал бывший спортсмен, а ныне тренер, толстенький, кругленький и розовый, неиссякаемый спортивный оптимист. – Давай сперва выпьем, жара, терпенья нет.
Он заглотал пиво широкими, гулкими глотками, на дне кружки осталась лишь пена.
– Все дела, дела, – закричал он, – некогда вот просто так посидеть, покалякать. Может, потом о деле, а?
– Нет, – сказал Макаров. – Ты помнишь Метелина?
– Метелина? – бодро переспросил Суворов, жмуря глаз, думая. – А-а, который… Не помню!
– Ну, Ивана Алексеевича, учителя математики. С мундштуком курил.
Колька рассмеялся:
– Бегемот!
Метелина за глаза звали Бегемотом. У него был мощный бас. Никто, конечно, в школе живого бегемота не видел. Зоопарка в городе не было, но всем казалось, что у учителя голос похож на бегеможий. Тогда Макаров к этому относился спокойно, у всех учителей были клички, без исключения. Но теперь, когда он прочел траурное извещение, Колькино напоминание прозвучало кощунственно, и Макаров поморщился.
– Да. Так он умер.
– Все там будем, – сказал Колька, беспечно улыбаясь. – Или как там у классиков? Все в землю ляжет, все прахом станет…
– Ты помнишь о нем что-нибудь? – спросил Макаров, вглядываясь в лицо Кольки, впервые за столько лет вглядываясь.
– Прости, старик, – ответил серьезно Колька. – Сколько лет назад мы кончили школу? Пять да пять… Десять. Десять лет. Что же можно запомнить? Был такой Бегемот, и все. С циркулем вечно ходил. С большим таким, деревянным.
Да, Метелин ходил с циркулем, которым чертят на доске. В один конец вставляется мелок…
Макаров снова посмотрел на Кольку. Колька уже забыл про все. Он опять улыбался и пил пиво, и кадык ходил у него на горле, и, когда он глотал, раздавался неприлично громкий звук. «Ах, черт, – подумал про себя Макаров, – глотает как, жадюга».
Они допили пиво и разошлись. Голова все не проходила, и Макаров решил прогуляться. Народу на улицах было немного, теперь по субботам все уезжали за город, не то что раньше. Пятидневная неделя. «На кой черт она нужна, – думал Макаров, – деваться некуда». Выбор небольшой – или в пивную, или в турпоход. Но турпоходы Макаров не выносил органически, весь этот организованный отдых, никуда не спрячешься. Да и с кем идти – не одному же?.. Была бы рабочая суббота – пошел, поработал, отвлекся бы хоть. Черт, почему не придумают дежурств? Кому дома тоскливо, пусть пойдут, поработают, отведут душу…
Был жаркий день, парило, плавали легкие облака. «Может, дождь соберется, – подумал Макаров, – глядишь, все легче».
Он шел по улице, по теневой стороне, шел просто так, без всякого смысла, неизвестно куда. Надо было прожить этот день, эту субботу, и завтра прожить, промаяться.
Макаров попробовал подумать, чем бы заняться завтра, но ничего не придумал. Книги он уже давно не мог читать, что-то ничего не трогало его в них, фильмы он, правда, смотрел, но в последнее время стал засыпать и в кино. Ну а больше что?.. Когда-то раньше он самозабвенно рисовал, в школе все прочили ему путь художника, но Макаров пошел в политехнический. Рисовать он бросил еще студентом. Правда, когда они познакомились с Машей, он купил краски, загрунтовал холст, хотел написать Машин портрет, но потом все пошло-поехало, и портрет он не написал.
Краски сохли где-то в сенях, и холст скукожился, поди, весь…
Так что вся жизнь Макарова была… в работе. Да, вначале действительно была. Он – смешно теперь вспомнить даже – торопился по утрам на ТЭЦ, каждый день ждал, что вот сегодня случится что-то и потребуется его умение, инженерные знания, расчет и сообразительность. Но все шло своим чередом, ничего на ТЭЦ не случалось, и хотя за специалистов там держались, особых их способностей не требовалось. Мастера знали ничуть не меньше Макарова, а рабочие умели гораздо больше его. Время шло, и чем дальше, тем чувствовал он себя все обыкновенней, все заурядней. А теперь он уже ни во что особенно и не вмешивался, зная, что, мастера и, рабочие все сделают без него.
Жизнь шла и шла, без потрясений, без событий, спокойно и ровно, как хорошая бетонка. Не зря же говорят, что хорошая дорога скучна и опасна: своим однообразием она утомляет шофера. Он засыпает, и машина летит в кювет.
Все было так и у Макарова. Он засыпал от этого однообразия, жизнь остановилась для него. Недели и месяцы он отсчитывал по двум дням – субботе и воскресенью, которые были еще тягомотнее и нуднее, чем все остальное. Да, он уже заснул в жизни, машина его стала неуправляема и в общем-то уже катилась под откос…