Французский дворянин - Стэнли Уаймэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тогда же гугеноты стали уже историческою силой. Они сплотились: приняли символ веры Кальвина и его устройство с пресвитерами и синодами, собирались по ночам на «катехизу»[13], пели гимны Безы и Маро, завели свои молельни и школы; у них развивалась собственная литература, особенно политическая. Это первое поколение гугенотов наполняло юг Франции до Луары и города по этой реке, особенно Орлеан и Ля-Рошель, откуда удобно было сообщаться с английскими единоверцами. У гугенотов был уже и замечательный оплот – Беарн. Здесь орудовала Маргарита, питомица гуманизма, сама писательница и твердая гугенотка, сделавшая университет в Бурже[14] рассадником нового направления. Она прекрасно воспитала своих детей; ее напоминала дочь, Жанна д'Альбрэ. Маргарита обратила в кальвинизм ее мужа, короля Наваррского, Антуана, и его брата, Людовика I Кондэ. При смерти Генриха II уже было с полмиллиона гугенотов. То были сливки нации: в их руках были промыслы и торговля, типографии, кафедры и литература. Под конец к ним склонялась и лучшая знать, с такими именитыми родами, как одно время сами Монморанси да Шатильоны: Кондэ женился тогда на их общей родственнице, Элеоноре де Руа.
Такая-то сила новизны сложилась в ту пору, когда избитая старина вдруг поднялась снова во всеоружии: настало «возрождение католичества», воплощенное в иезуитах и в Филиппе[15] II Испанском, которого прозвали «южным демоном». Началась жестокая, кровавая реакция, которая для Франции была завещана все тем же Генрихом II в виде мира с Испанией в Като-Камбрези[16]. Этот мир (1559 г.), на котором настаивал и папа, был основой всекатолического союза, скрепленного браком Филиппа с Елизаветой Валуа, дочерью Генриха II. Через три года разразились ужасы религиозных войн во Франции, около 40 лет терзавших несчастную страну. Они тяготеют на памяти венценосной вдовы: болезненные, испорченные дети Генриха II – Франциск II, Карл IX, Генрих III – были игрушками в опытных руках Екатерины Медичи. Но она сама была орудием масс, которые, помимо религиозности, разжигаемой иезуитами, видели в нововерии бунт против монархизма. Ее поддерживало судебное сословие с парламентскими «мантьеносцами» во главе, видевшее в гугенотах душу буржуазии, этого «третьего чина», который старался обуздать его произвол Генеральными штатами[17], земским собором. Сорбонна, это гнездо иезуитов, разжигала страсти в Париже, который и оказался главным очагом католического изуверства. Наконец, на массы влияла такая соседка, как Испания, с ее знаменитой инквизицией, руководимой «южным демоном».
Зато трудно найти личность, более годную к роли орудия лютой реакции. Как ни старались податливые историки обелить ее, она осталась «страшной Екатериной Медичи». При жизни мужа она предавалась забавам, искусствам, ханжеству да суевериям, а больше приучалась к интригам. Но тем сильнее разгоралась жажда власти и мести в соплеменнице Макиавелли, книга которого была написана для ее отца: даже в собственных детях она видела лишь свое орудие, пока не привязалась, с упрямством деспота, к худшему из них – Генриху. Она знала, что ее сила не в женских чарах: грубые черты зеленоватого лица, с глазами навыкате; крепкая фигура, страсть к охоте и езде – все напоминало в ней мужчину. Коварная, кровожадная медичеянка решила властвовать путем иезуитства и макиавеллизма и окружила себя красавицами, шпионами да наемными убийцами. Основой ее политики было правило – пользоваться всеми партиями, уравновешивая их посредством взаимных раздоров: она даже восстанавливала своих сыновей друг против друга.
Такое политическое плясанье на канате особенно требовалось вначале, когда Екатерина еще не утвердилась, а перед нею стояло два равносильных лагеря.
Гугеноты стали уже чем-то вроде государства в государстве. Их первые исповедники обнаружили великую нравственную силу. То были образцовые граждане, неутомимые труженики, крепкие характеры, независимые мыслители, богатые и просвещенные. Они становились тем упорнее и могущественнее, чем яростнее преследовали их парламенты, инквизиция и Сорбонна, чем более монахи, с иезуитами и якобинцами[18] во главе, науськивали на них грубую толпу, пользуясь особенно легковерием безграмотных, тупых, легковерных женщин. То была как бы душа нововерия или его ум, «интеллигенция», как говорят теперь. Но после Генриха II явилось и тело – та масса людей низшего разбора, у которой есть только руки, движимые своекорыстием, но без которой нельзя воевать. Это были «недоброхоты» (malcontents) – люди, оттертые от общественного пирога, голодные оборванцы. Тут кишели «кадеты», или младшие сынки жантильомов, оставшиеся без дела после мира в Като-Камбрези: им даже недодали жалованья, отвечая на их просьбы виселицами вокруг дворца в Блуа[19]. Они записались в гугеноты, надеясь, подобно немецким феодалам, на блаженную «секуляризацию», т. е. отобрание церковного имущества. Так, по словам очевидца, образовалось два сорта нововерцев – «гугеноты религиозные и гугеноты государственные».
Ослепленное правительство создало и вождей враждебного лагеря. Среди оттертых от власти оказался и цвет знати – роды не только самые могучие, но и самые именитые, покрытые славой вековых заслуг перед отечеством. Тут были вновь отличившиеся в последней войне Шатильоны и Монморанси. У последних красовался пышный коннетабль[20], герцог Анн, покрытый ранами сподвижник Франциска I, разделявший с ним испанский плен и правивший всею Францией при Генрихе П. Шатильоны выставили племянника коннетабля, прямодушного, неподкупного, твердого, как скала, хотя замкнутого в себе, патриота, адмирала Гаспара Колиньи. Своим государственным умом и справедливостью он снискал всеобщее благоговение и имя «нового Аристида»; как полководец, рано поседевший в боях и испытавший испанский плен, он был славой Европы и кумиром солдат, несмотря на свою грозную дисциплину.
40-летний Аристид слушался своего 66-летнего дядюшку, который воспитал его в чувствах рыцарской преданности королю, как своему сюзерену[21].
Мало того, у недоброхотов были и настоящие наследники престола Франции, ввиду вырождения династии Валуа. Народ, поучаемый умным «третьим чином», устраненным от правления за несозывом Генеральных штатов, все больше думал о Бурбонах: он соболезновал об этих «лилейных сирах»[22], захудавших от козней «чужаков», как называли Гизов, опиравшихся на испанцев. Положим, глава Бурбонов, 40-летний Антуан, был недалек и безволен; однако это был король Наваррский, губернатор Гиени и Пуату, боевой сподвижник Франциска I и Генриха II. А рядом с ним выдвигался Людовик Кондэ, муж племянницы Колиньи, первый из своего рода назвавшийся «принцем». Этот 29-летний герой уже отличился при Генрихе II как крупный полководец и отважный рыцарь; он был всеобщим любимцем также за свою приветливость, красноречие и стойкость убеждений. А их обоих, мужа и деверя, ревностно поддерживала Жанна д'Альбрэ, достойная дочь Маргариты, воспитанная ею в строгих правилах кальвинизма и рыцарства.