Четверги с прокурором - Герберт Розендорфер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вследствие цепи неких не заслуживающих серьезного внимания обстоятельств позже мне выпало познакомиться с позднейшим и, что куда важнее, ранним периодом жизни Шлессерера; это стало возможным благодаря моему участию в рассмотрении дела Шлессерера, поскольку суд интересовали в первую очередь обстоятельства, имевшие непосредственное отношение к упомянутому делу. Правда, мое участие ограничивалось присутствием на процессе в качестве слушателя. Обвинение представлял один из моих «первых прокуроров» – назовем его Эпфлером, – в высшей степени добросовестный юрист, в свое время опора моего отдела, человек до въедливости ответственный, симпатичный, хотя увлекается спортом и, как любитель спорта, чуточку, как мне представляется, однобокий. Ныне он тоже… Нет-нет, на этот раз вы не угадали, ныне он давным-давно на пенсии, он ушел на покой даже раньше меня, поскольку был вынужден оставить работу вследствие какого-то несчастного случая, происшедшего с ним по причине увлечения горными лыжами, что-то там с суставом. Хрястнул не только сустав, но и карьера.
Я решил ограничиться ролью простого слушателя, хотя и был наделен в отличие от обычных любопытных, что норовят не пропустить ни одного мало-мальски примечательного процесса, некоторыми привилегиями. Процесс тот приковал всеобщее внимание, люди на него буквально ломились, однако доступ в зал получала лишь ничтожная часть желающих, а в наиболее интересные дни люди собирались перед зданием суда засветло или даже с ночи. Я же, человек, официально допущенный на процесс, поскольку имел к нему все-таки хоть и косвенное, но служебное отношение, усаживался в зале заседаний еще за пару минут до того, как распахивались двери в здание суда и люди, давя друг друга, устремлялись в зал. «Будто эрзац-кофе без карточек распродают», – высказывал мнение престарелый вахмистр Кристофель. Из памяти вахмистра не стерлись времена продажи эрзац-кофе по карточкам.
Что до Шлессерера, тот также пережил их, причем далеко не в детском, а уже в призывном возрасте. Но, будучи весьма ценным и квалифицированным работником электротехнической отрасли оборонной промышленности, он был зачислен в категорию лиц, не подлежащих призыву, то есть получил броню – именно так звучало это волшебное в ту пору слово, – и пересидел войну с первого до последнего ее дня дома. Как я уже говорил, все это стало мне известно случайно от нескольких лиц, даже не подозревавших, почему и насколько сильно меня интересовали перечисленные сведения. К тому же узнал я эти детали тогда, когда «Дело с пеларгонией», уступив место другим мерзостям, забылось, как был благополучно позабыт и сам угодивший в тюрьму Шлессерер, причем даже теми, кто дрался за право очутиться в зале заседаний.
Электромонтер по профессии, Шлессерер работал на оборонном предприятии, хоть и пострадавшем от бомбежек, но все же продолжавшем функционировать, пусть и не на полную мощность, до самого конца войны. Когда в апреле 1945 года к нашему городу с запада стали приближаться американцы, было принято решение эвакуировать предприятие куда-то на юг, в Оберланд, словно в те дни еще можно было рассчитывать на благополучный исход войны; оборудование и расходные материалы срочно упаковали в ящики и погрузили на газогенераторные грузовики. Но случился воздушный налет, превративший производственные здания в груду дымящихся развалин, а грузовики – в произведения абстрактного искусства. Лишь два из них уцелели вместе с грузом – те, что стояли поодаль от зданий. Персонал предприятия испарился неизвестно куда, а Шлессерер, углядев свой шанс, вместе с одним тоже забронированным пожилым мастером – я постараюсь не углубляться в детали, – так вот, Шлессерер вместе с пожилым мастером сумели перегнать уцелевшие грузовики в один из пригородов, тогда еще деревню, где у мастера жил приятель, и с согласия последнего груз в темпе перекинули с грузовика в пустовавший сарай.
А груз был по тем временам не простой, а золотой: лампочки, провод, цоколи, розетки, штепселя, вилки и тому подобное, причем никому и в голову не пришло разыскивать пропажу. Едва отгремела война, как Шлессерер вместе с пожилым мастером открыли магазинчик электротоваров, а с приходом денежной реформы фирма «Шлессерер и КО» окрепла настолько, что смогла отказаться от розничной торговли и целиком сосредоточиться на оптовой, которая, как помнится, бурно развивалась в эпоху «экономического чуда».
И когда Шлессерер приобрел во владение виллу в стиле модерн в тихой части города, он уже давно расстался со своим компаньоном, пожилым мастером цеха, и считался в мире бизнеса солидным и надежным партнером, каковым и был.
На этом заканчивается первый из четвергов земельного прокурора д-ра Ф.
Я, Мими, слушаю, слушаю. И не важно, верите вы или нет.
Второй четверг земельного прокурора д-ра Ф., когда он продолжает свой рассказ о «Деле с пеларгонией»
– прежде чем мы перейдем к нашим с вами делам, позвольте все-таки досказать историю о «Деле с пеларгонией». И, упреждая все эти дурацкие параллели, к тому же некорректные, плод каверзного мышления ничтожеств, охотно посвящающих себя подобным занятиям, хочу внести ясность: никакую пеларгонию никто не убивал, как это могло бы показаться, если вспомнить до ужаса тоскливый рассказик «Убийство одуванчика» этого, как же его, Альфонса Дёблина, писателя явно переоцениваемого… Простите, что вы сказали? Ах, он, оказывается, не Альфонс, а Альфред? Тоже недурно. Знаете, водится за мной такое, когда я, намеренно переиначивая имена и фамилии как ныне здравствующих, так и почивших в бозе персон, таким образом выражаю к ним неуважение. И полагаюсь при этом на самые что ни на есть непререкаемые авторитеты. Гёте, к примеру, перекрестил ненавистного ему художника Нерли в Нерлинга или вовсе в Нерлингера. Ладно, хорошо, пеларгония не стала ни орудием, ни жертвой убийства. Она стала, если можно так выразиться, сценическим реквизитом, бутафорией.
Обернутый в целлофан реквизит принесла именно та самая укутанная в толстое не по сезону манто «особа или дама» (так охарактеризовала ее впоследствии допрашиваемая в связи с упомянутым делом свидетельница), которая в тот роковой четверг позвонила в дверь упомянутого выше особняка в стиле модерн, что на тихой улочке благопристойного района нашего города.
Ей отворила рослая, худощавая, даже, пожалуй, худая женщина, широко раскрывшая при виде гостьи близорукие глаза. Что там сказала ей та худышка, свидетельница расслышать не могла, поскольку находилась слишком далеко, зато видела, как эта худая особа вежливо, если не сказать дружелюбно обменявшись с гостьей парой фраз, впустила ее в дом.
«Все выглядело так, – как следовало далее из протокола допроса свидетельницы, – будто фрау Шлессерер – а никто другой отпереть гостье не мог – сначала и не поняла толком, кто это стоит перед ней в манто и с альпийской фиалкой в руке или еще каким-то цветком – уж и не знаю каким, потому что в них ничего не смыслю, – а потом, узнав посетительницу, была скорее удивлена, чем обрадована, да будет фрау Шлессерер земелька пухом». Последнюю фразу допрашиваемой не включили в протокол. «Мне не показалось, – продолжает свидетельница, – что гостья с тем цветком была знакомой фрау Шлессерер».
Тогда мне пришлось прочесть не только протоколы допросов, но и опросить даже тех, кто допрашивал свидетелей. Мне как земельному прокурору не требовалось особо обосновывать подобную форму доследования. И какие обоснования я мог бы представить? Что упомянутое дело не давало мне покоя? Что интерес к нему простирался куда дальше служебных границ? Что интерес к нему стал носить почти частный характер, несмотря на то что я никого из обвиняемых и пострадавших не знал лично, не был связан с таковыми коммерческими отношениями, не говоря уже о личных? Что мой интерес к процессу по «Делу с пеларгонией» не угас и после окончательного выяснения всех обстоятельств, вынесения приговоров и закрытия дела?
Могу только сказать: дело это до сих пор будоражит меня, поскольку что-то в нем не сходится, и, как мне кажется, я даже знаю, что именно.
И я стал обращаться к своим подчиненным с просьбой – каковая, как вы сами понимаете, равносильна приказу, ибо просьба земельного прокурора по-иному расцениваться не может, – приглашая их к себе в кабинет, стараясь расположить к себе подчеркнуто неофициальной обстановкой: «Не угодно ли кофе? Может быть, чаю? Или сигарету?» В то время я еще был заядлым курильщиком и расспрашивал об упомянутом деле как бы мимоходом, самым беззаботным тоном.
– Да будет ей земелька пухом, – повторил тогда один из сотрудников уголовной полиции, только вот имя его я запамятовал. – Да будет ей земелька пухом, сказала она тогда, но я не стал вносить это в протокол. Надеюсь, что…
– Нет-нет, ни к чему, – поторопился заверить его я. – Подобные слова не годятся для протокола!