Тротуар под солнцем - Филипп Делерм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, раньше окна украшали ящики с цветами. Теперь же во всем какое-то нарочитое запустение: заколоченные, облупившиеся, исписанные каракулями стены.
Но в самом конце платформы растут сиреневые кусты, вполне ухоженные с виду. По весне на них, как положено, распускаются лиловые с седым оттенком гроздья, похожие на локоны престарелой дамы, и каждый раз любуешься этим зрелищем, когда поезд, замедляя ход или трогаясь с места, ползет по этой нейтральной зоне. Ведь там, в конце платформы, не деревня, не город, а некая сюрреалистическая железнодорожная территория. Куда иной раз добредает кто-нибудь из встречающих, рассеянно шагая в ожидании друга, любимой или родственника. Моросит теплый дождь, приторный механический голос объявляет: «Поезд номер восемьдесят два тридцать четыре, следующий по маршруту… Париж – Серкиньи… опаздывает на десять минут».
Что такого особенного в привокзальной к сирени? Конечно, она растет тут просто так, сам по себе, но почему-то наводит на мысль о стародавнем мире начала двадцатого века. Железные дороги вообще напоминают старомодный, но только недавно заброшенный парк. В мире, где билеты ради скидки покупают загодя, где не увидишь контролеров на всем участке от Парижа до самого Мант-ла-Жоли, осталась упрямая сирень у всегда пустынного конца платформы, как будто вот сейчас сойдет на станции Илье маленький Марсель Пруст, приехавший сюда накануне Пасхи, и уже пахнет чесноком и жареной бараниной в доме тетушки Амьо.[1]
Зрелый инжир
Созрел инжир – значит, лето кончается. Ты видел, проходя мимо чужих садов, эти ягоды: прикрытые широкими ажурными веерами листьев, они постепенно надувались и превращались в маленькие аэростаты без гондолы, только летящие не снизу вверх, а сверху вниз, вытянутыми кончиками к небу. Иной раз даже щупал, проверяя, не переходит ли уже упругость в податливую, покрытую легким пушком мягкость. Зеленая кожица сначала побледнела, словно проступил наружу, пустив желтые лучики-прожилки, заключенный внутри ягоды свет. Потом, за несколько дней, незаметно полиловела. Стало быть, пора срывать плоды. Срывать? Нет, смоква, которая так медлила, а может, и вовсе хотела остаться позабытой, покорно отделяется сама, стоит лишь слегка повернуть черенок.
Чуть нажмешь ногтем – на бархатисто-пурпурной кожице остается пятно. Разрезать нужно ножиком, острым, как скальпель. Зрелая инжирина так долго наливалась сладостью и столько ее скопила, что едва не лопается. И требуется хирургическая точность, чтобы рассечь ее на четвертинки. Но отправлять их в рот не спешишь. А несколько секунд еще помедлишь, любуясь на разделанную, усеянную мелкими семечками и будто бы уже проваренную плоть, – коричневые, красные тона вперемешку, и всё в белом пористом ободке. Наконец, прикасаешься к жертве, сдираешь шкурку. Держишь ножик у самого лезвия и орудуешь ловко и споро. Все время ощущая пальцами что-то хрупкое, сочное, источающее восточный аромат. А вкусно ли? Пожалуй, и не скажешь – просто тает во рту обильная влажная мякоть. В инжире, как в упреке, есть своя сексуальность. Заглатываешь поскорее, комкаешь церемонию, а зря – самое наслаждение в предварительных действиях.
Сушеный инжир
Затянутый целлофаном плотный брикет торфянистого цвета не вызывает аппетита. Но в этой крайней неприглядности есть свой соблазн. Она щекочет любопытство. Не может быть, чтобы эта штука была такой же отвратительной на вкус, как и на вид. Сдираешь обертку с одного конца, и содержимое сразу преображается. Теперь различаешь несколько слоев, с вкраплениями посветлее, кое-где торчат остатки черенков. Все спрессовано до предела – так и хочется, по контрасту, разлепить, впустить воздух. Граница верхнего слоя, толщиной в несколько миллиметров, хорошо видна – пытаешься поддеть ее ногтем. Получается! Недоверчиво смотришь, потом пробуешь на зуб – неужели эта лепешка, сухая сверху, липкая внутри, и есть целый плод? Она такая густо-коричневая – кажется, будешь жевать кожу, цвет напоминает об Африке, точнее, даже о Сахаре. Будто бы вызрела во влажном сердце оазиса, но потеряла щедрую свежесть, усыхая в экзотических условиях, в которых не последнюю роль играют верблюды и седла.
Но стоит надкусить – и все, что напридумано, рушится. Под жесткой, местами светлой кожурой – мелкокрупитчатая мякоть. Лепешку сразу и не съешь. Подержишь в пальцах, всмотришься – она уже не плоская, в ней неожиданно открылась полость.
Так это что, инжир? Ну да, пусть даже дубленая смуглость и приобретенная долговечность не имеют ничего общего с лиловой гаммой плода, увядающего за несколько дней. Плод зрелый, плод сушеный. Что остается от вещей, которые мы хотим сохранить? Можно ли распробовать в засушенном, поблекшем времени живую плоть? Останется ли в оболочке сладость? Какова же она, настоящая винная ягода?
* * *Как-то на развале попалась мне книжка в белой обложке. Название – «Врата тишины». Подзаголовок – «Духовное руководство». Автор – какой-то монах. Издательство Ad Solem, владелец Клод Мартиньи, Женева. Еще двое монахов дали свое «nihil obstat»,[2] а священник и аббат – «imprimatur».[3] На титуле посвящение: «Тебе, счастливая душа, которую Господь зовет в пустыню, дабы она Ему внимала без препон. Хочешь ли сгореть перед Его благодатным ликом, словно свеча чистейшего воска? Хочешь ли воссиять Его сиянием, как Херувимы и Серафимы, и самой стать Любовью и Светом? Так отрекись от мира, от людей и от себя».
И далее, от страницы к странице, в названиях глав перечисляются необходимые отречения: «Заставь умолкнуть голос памяти», «Гони прочь заботы», «Избегай внутренних распрей». Последняя же страница сулит: «Мир снизойдет в твою душу, тишина объемлет ее. Нет ничего прекраснее одинокой и чистой души, предстоящей Божественному Оку! И только голос вечности звучит в ней».
Теперь я знаю точно: я – полная противоположность счастливой душе, которую Господь зовет в пустыню. Я понимаю, что, следуя по пути, указанному во «Вратах тишины», можно достичь полнейшей безмятежности. Не заботиться более ни о себе, ни о других. И порой по ночам, в часы мучительной бессонницы, многие предписания этой книги кажутся мне такими привлекательными! Но я предпочту что угодно единому голосу вечности. Тревоги. Страсти. Воспоминания. Терзания. Все раздирающие меня противоречия – они, конечно, не позволят мне сгореть, как чистая свеча, но этот экстатический жар меня не так уж и прельщает. Я предпочитаю гореть тихим пламенем, которое трепещет от малейшего дуновения. Забывать, вспоминать, испытывать печаль, и радость, и угрызения совести. Подозревать, что счастье и возможно, и невозможно. Жить в этом ослепительном сомнении. Сторониться незыблемой мудрости. Быть человеком, а не серафимом. И гнаться не за счастьем, а за радостью.
Эта влажность…
Да-да, пожалуй, что-то от инжира, винной ягоды, есть в этой влажности. Чуть проступающая влага становится обильней. Отрадный, ощутимый секрет желания. Там, в сокровенной глубине. Откуда эта влага берется, наверно, лучше не задумываться. Что тут первично? Прикосновения ли, ласки вызывают ее или осознанное стремление женственности раскрыться?
Слова бессильны. Как воспевать отверстое лоно? Смешно! Какие тут могут быть метафоры! На что это похоже: на цветок наперстянки, морской грот, ручей, просочившийся сквозь мох? Возможно, но только очень отдаленно. Скользкая мякоть персика под нежной кожицей – ближе. Но только с винной ягодой может сравниться эта потрясающая взаимосвязь влажного и тайного.
Ведь здесь очень много значат немота, неопределенность на грани доверия и вожделения. Эта влажность – знак действия и покорности. Активного и пассивного начала, а также их единства. Ради этой тайны, этого несравненного дара, исходящего от женщины, мы отречемся и от ангельской безмятежности. Мы жаждем этого смятения, этой щедрости спелой смоквы. Мы жаждем этой влажности.
Игра воды и солнца на мостках
Вернее, на стенках и навесах стиральных мостков. Течет река, солнце блестит в водной ряби. И хотя знаешь: блики на каменных стенках или деревянных балках – всего лишь отражение солнечных лучей, дробящихся в потоке, но в это объяснение не верится. Так сияют и мельтешат пятнышки света. Набегают стремительными очередями, вспышками. Это никак не вяжется с мирными картинками прошлой, давно исчезнувшей жизни: согнувшиеся над водой прачки, корзины, мыльная пена на воде, жгуты мокрого белья в тележках, тяжелая работа и гулко разносящиеся по реке смех, соленые шуточки, сплетни, прерывистое дыхание. А потом все кончилось, и тут надолго обосновалась тишина. Теперь уж почти забылось, зачем они нужны, эти мостки, детям приходится объяснять.
И все же на стенках и навесах, точно на экране, мелькают загадочные кадры. Часто-часто мигают на камне и на дереве. И ритм их – совсем современный. Невозможно представить себе, что точно то же самое происходило сто, двести лет назад. Кажется, тут доведены до крайности все самые абстрактные изыски новейшей живописи и кинематографа. Какая-нибудь причуда эстетского кино, но и что-то большее. Не может быть таких талантов у обычной воды и солнца. Нужно еще обрамление, которое, возвысив их природу, перенесло бы кристаллизованное изображение водного блеска на другую поверхность. Мостки с навесом и есть такое обрамление. Возможно, как раз потому, что это чисто утилитарная постройка, приспособленная всего-навсего для стирки белья под укрытием. Во времена прачек эта бесплотная световая пляска как бы служила шуточной наградой за изнурительный труд, чуточку скрашивая его. Сегодня же, когда никто здесь давно не трудится, стоя коленками на камне, в таинственной красоте этого непрерывного движения чудится какой-то упрек. Мы ездим в далекие края, за моря и океаны, в поисках диковинок и чудес, желая насладиться прекрасными пейзажами или музейными полотнами. А чудо всегда было здесь, рядом, в этом заброшенном уголке, в виде постоянно угасающего и бесконечного воспроизведенного неосязаемого образа.