Приключения знаменитых книг - Джон Винтерих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удачные книжные судьбы, описанные Винтерихом, подтверждают своего рода правило: книга, которая так сразу и на века становится общедоступным чтением, многое меняет в читательских привычках, но остается по-старому одно: книгу такую читают, прежде всего просто читают.
Конечно, «вечную» книгу читают по-своему и разные люди, и разные эпохи. «Хижину дяди Тома» едва ли когда-нибудь вновь будут читать так, как прочли ее в свое время — прочли и начали Гражданскую войну. «Хижина дяди Тома» со временем, так сказать, впала в детство. А с «Алисой в Стране Чудес» случилось обратное, маленькая Алиса повзрослела, да как! Из этой книги, именуемой по традиции «детской», вычитали в нашем веке теорию относительности, кибернетику, психоанализ и сюрреализм.
В критике имеется даже целая школа, которая исходит из того, что книгу создает собственно читатель: книги нет, пока ее не прочтут, а когда читают, вычитывают, что хотят или что могут вычитать. Но ведь о человеке на острове было по меньшей мере три рассказа до «Робинзона» и около пятидесяти «новых Робинзонов» появилось после книги Дефо, а все-таки испытание временем выдержала одна эта книга. Как только вышел «Пиквикский клуб», он был тут же переделан ловким щелкопером, и эта переделка имела успех не менее массовый, чем книга Диккенса, однако время не подписало этот приговор — мы знаем единственный «Пиквикский клуб». Значит, существует книга, та самая, что живет века, и все ее читают. Одни читают, находя ее занимательной, другие видят в ней нравственный урок и даже особую философию, но как бы там ни было, это — чтение, для всех и каждого в меру сил, насколько глубоко сумеешь зачерпнуть.
«Мир под переплетом» — мера истинно удавшейся книги. Читатель открывает книгу, словно окно в другую жизнь. Совсем не обязательно, чтобы созданный «мир» был правдоподобен. Книжная «жизнь» может быть вовсе не похожа на жизнь действительную. Читатель поверит в условность, только бы то была живая условность, вполне завершенная в своем особенном устройстве. Механика чудес и «чепухи» у Льюиса Кэрролла сделалась вполне понятна только теперь, даже когда писал об этом Винтерих, это еще не прояснилось. Но ведь и тогда, и сто лет тому назад поняли то, что нужно понять читателям: чудесная книга! Никому ведь и в голову не приходило, что «Приключения Алисы» в известном смысле содержат все, уже напечатанное тем же автором, но под другим именем и под такими названиями, которые, как выражается Винтерих, способны внушить разве что страх и ненависть неискушенному читателю: «Замечания к Эвклиду», «Программы по алгебраической логике», «Формулы простой тригонометрии». Нет, «Приключения Алисы» читали и сейчас многие читают, получая удовольствие и не задумываясь над тем, что тут таятся кибернетика с теорией относительности, как вообще говоря, людям, которые едят, важен вкус, а не знание пропорций соли и перца.
Очерки Винтериха охватывают примерно два века, за время которых произошло по меньшей мере два существенных перелома в книгопечатании и чтении: после «Робинзона», т. е. в начале восемнадцатого столетия, и в пору «Пиквикского клуба» — в середине прошлого века. Нам теперь трудно представить, насколько мало было в свое время читателей у тех классических произведений, которые известны ныне каждому грамотному человеку. Шекспир был драматургом общедоступного театра, однако прижизненные издания его пьес попадали в руки избранному и очень узкому кругу лиц. Чтения как занятия для широкой массы тогда не существовало. В Англии и Америке дело осложнялось еще и тем, что пуритане, обладавшие по обе стороны Атлантики большим влиянием, преследовали всякую забаву, в том числе и книги, если только это было не священное писание или какое-нибудь «дело», наука или нравоучение. До «Робинзона» широкая публика читала в Англии фактически две книги — библию и «Путь паломника», неоднократно упоминаемый Винтерихом. Но «Путь паломника», как видно и по заглавию, — та же проповедь, только изложенная более или менее занимательно. А «Приключения Робинзона», хотя они и появились под видом «подлинных записок», это художественная литература, ставшая общедоступной книгой. Но по-современному много и к тому же совершенно разных по интересам и уровню читателей стало лишь во времена Диккенса.
Однако при всем том, что вносилось нового во взаимоотношения автора и публики, книги с читателями, граница оставалась все-таки на прежнем месте: автор создавал мир под переплетом, читатель, открывая книгу, входил в этот мир. Иногда автор приглашал читателей заглянуть в этот мир вроде бы раньше, чем он будет вполне завершен. Но это — прием, такая же условность, как и уверения в том, будто перед нами «подлинные записки» или что «написанное не предназначалось для посторонних глаз». Автор делал вид, будто он это не писал, а только напечатал, и точно так же одна видимость откровенности создавалась, когда автор «посвящал» читателя в творческие секреты. Как бы посвящал! Он, кажется, писал прямо на глазах у читателей, а на самом деле это было так написано, все уже было написано, читателю оставалось читать. Совсем другое получалось именно в тех «трудных случаях», когда читатель обнаруживал под переплетом не созданный «мир», а лишь мучительное усилие «мир» построить, когда вместо чтения читателю предлагали разделить, без кавычек, муки творчества. Читателю, естественно, становилось трудно, и он вправе был отложить книгу в сторону, если, обладая массой разных достоинств, книга все же не читалась.
Однако по очеркам Винтериха видно: чем ближе к современности, тем больше и шире делается читательский круг, тем все сложнее становится содержание понятий «книга» и «чтение». Сотрудничая как рецензент в журналах литературно-критических и книговедческих, Винтерих на многих примерах имел случай убедиться, что книжный поток расходится по разным руслам, которые ведут подчас совсем в сторону от естественного назначения книги — быть читаемой[1]. В этом заключается и смысл его очерков: книжные «приключения» показывают, какие книги переживают какую судьбу — поблескивают корешком на полке у коллекционера, циркулируют как своеобразная единица обращения в критических дискуссиях, или же читательские пальцы треплют их так, будто они вышли только вчера. В каждом случае своя судьба, отвечающая природе данной книги. Что можно читать, то читается, а что поддается специализированному критическому разбору (как бы специально подготовлено для критики), то соответственно критикуется, имеющее цену коллекционерскую — коллекционируется. «Не лежат ли где-нибудь на чердаке те бесценные экземпляры, все еще перевязанные бечевочкой!» — вспоминает Винтерих некоего богача-энтузиаста, который, чтобы не ударить лицом в грязь перед соседями, скупил больше всех книг из первого издания «Стихотворений» Бернса. Важно различать, какую цену книга может иметь для коллекционера и для читателя.
Когда книгу «не поняли», «не оценили» или же оказалась она, подобно «Листьям травы», «пищей для немногих», а потом, в веках, встала рядом на одну полку с теми книгами, которые «все читают» и «каждый знает», — что с книгой происходит? Винтерих приводит, скажем, мнение выдающегося американского писателя Готорна, который сомневался, что книги его станут читать, широко читать. Время, казалось бы, опровергло эти опасения. Но следует присмотреться к тому, кто эти книги читает и как. Ведь в принципе судьба этих книг не изменилась. Они остались «пищей для немногих», только «немногих» стало больше, чем прежде. Время, всемогущий критик, не отменило прежний приговор, вынесенный этим книгам читающей публикой, но изменилась со временем сама публика, она сделалась более обширной и разнородной по сравнению с эпохой Диккенса и тем более Дефо. Сложилась и разрослась, среди других групп, и специализированная читательская среда, готовая на усилие, которое некогда отказывался совершать просто читатель. Распространилось не чтение собственно, а заправское разгадыванье книги. У такого разгадывания свои преимущества и права по сравнению с чтением, только не следует смешивать два эти ремесла, равно как несправедливо требовать от читателя, хотя бы и вдумчивого, чтобы читал он в книге то, что не удалось самому автору.
«Листья травы» и «Моби Дик» — чтение, бесспорная классика, книги выдающиеся. Время раскрыло их значительно большему кругу людей, чем тот, что обратил на них внимание когда-то. Но даже время бессильно вписать в эти книги то, чего в них не содержалось изначально, на что не хватило сил у создателей этих книг. У Мелвилла гармоничный творческий порыв заменен головной, логически поставленной задачей. Напрягаясь до последнего предела, писатель воздвигнул конструкцию, монументальную, но все же конструкцию, а не жизнь живую создал, какая бьется под переплетом хотя бы «Хижины дяди Тома», притом, что замысел, глубина «Моби Дика» несоизмеримы с наивной, поистине «детской» чувствительностью Бичер-Стоу. Уитмен — поэт более самобытный, чем Лонгфелло, но читатель, просто читатель, читает не «замысел» и не «самобытность», читает он книгу. Историки литературы сколько угодно могут объяснять теперь, что вступительная глава к «Алой букве» Готорна, так называемая «Таможня», в известном смысле важнее самой книги: в этом вступлении истоки новейшей американской прозы. Однако в свое время, когда Готорн пользовался популярностью у нас, в России, перевод «Алой буквы» вышел без этой, по-своему замечательной, главы. Препятствий никаких тут не было, кроме одного, естественного читательского восприятия: читатели бы через эту «Таможню», что называется, не прошли. И было бы исторической и литературно-критической несправедливостью упрекать их, будто они чего-то не поняли, нет, это сам автор не исполнил своего замысла. В книге остается на века и что создано автором, и что не удалось ему. Так и остается, в этой, если позволено будет сказать, пропорции. Иногда, под воздействием вкусов какой-либо читательской среды, возымевшей влияние, пропорция вроде бы меняется, второстепенное выходит на первый план, неудача оправдывается, и великая книга может быть потеснена произведениями второго ряда, но это — временно. Винтерих вспоминает, например, о соперничестве Диккенса и Теккерея. Сколько было попыток, еще при жизни Теккерея, уравнять его с Диккенсом и даже поставить выше создателя «Пиквикского клуба». Говорили, что Теккерей писатель более серьезный, более тонкий и уж, конечно, более критичный, чем Диккенс. Но «серьезность» и «тонкость»— это ведь не собственно творческие достоинства. Творчество — всесторонний дар. И сам же Теккерей, когда при нем заходила речь о Диккенсе, говорил одно — гений.