Дневник 1905-1907 - Михаил Кузмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В исследовательской литературе уже соотносились дневниковые записи Кузмина двадцатых годов с его тогдашними стихами, что позволяет до известной степени расшифровать то, к чему, казалось бы, почти невозможно подобрать ключи[5].
Особенно важно это в тех случаях, когда речь идет о многочисленных впечатлениях Кузмина от произведений искусства, не входящих в круг обычного внимания литературоведов. Одной из особенностей художественного сознания Кузмина было вполне органическое сопряжение в нем реакции не только на творчество Гёте или Шекспира, но и на заурядные оперетки, домашние романсы, душераздирающие кинодрамы и тому подобное. Дневник дает возможность понять, какие именно явления следует ввести в круг рассмотрения. И это — не говоря даже о том, что только дневник является документальным свидетельством чтения Кузминым Фрейда (и отношения к его теории) или уже в двадцатые годы осведомленности его о Дж. Джойсе. Чтение и изучение дневника, таким образом, дает исследователю и внимательному читателю Кузмина возможность воссоздать круг его художественных интересов намного точнее, чем если бы мы опирались только на опубликованные произведения.
Но не только о творчестве должна здесь идти речь, поскольку за фиксацией повседневных впечатлений просматривается вообще отношение творца к действительности, претерпевающей за те годы, когда он вел дневник, глобальные изменения. Кузмин не так часто писал о собственно политических своих впечатлениях (разве что о событиях революции 1905 года и реакции на них рассказано более или менее подробно), но за прихотливыми изгибами его настроений все-таки просматривается некая система, говорить о которой с полной уверенностью было бы преждевременно, хотя некоторые ее черты все же могут быть сформулированы.
В одном из писем 1907 года Кузмин говорил: «…я совершенно чужд политики, а в редкие минуты небезразличия сочувствую правым»[6]. Такое сочувствие отчетливо просматривается в дневниковых записях ранних лет (вплоть до фиксации вступления в «Союз русского народа», что стало предметом довольно оживленного, хотя и не касающегося сути дела обсуждения[7]). На самом же деле, как это увидит читатель дневника, вполне утопическое сочувствие правым для Кузмина было внутренне оправдано тем, что в его представлении именно они выражали чувства самого коренного, патриархального, православного (в том числе и придерживающегося правил «древлего благочестия») русского народа. В одном из ранних писем к Г. В. Чичерину Кузмин формулировал: «Твердая вера, неизменный обряд, стройность быта — и посреди этого живое земное дело — вот осязательный идеал жизни и счастья <…> и посреди этого быта, этой среды, воспринятой как истинная, тихое и мирное дыхание своего непременно живого дела. <…> Когда есть быт, вера, жизнь (с тайнами рождения, любви и смерти), природа и дело, то чего же еще? Все прочее лишь слова, художественное безумие, журнализм, шарлатанство, политические и иные авантюры»[8]. Нам неизвестно, как Кузмин видел эту сторону жизни в более позднее время, ибо ни в дневниках, ни в письмах нет каких бы то ни было деклараций, позволяющих более или менее адекватно представить эту сторону его мировоззрения, но как кажется, именно дневник дает возможность реконструировать те принципы, которые он клал в основание своих представлений об общественном устройстве современной России. При всем разнообразии своего отношения к происходящим переменам (например, отчетливо прослеживающейся эволюции в оценке Октября 1917-го — от едва ли не ликующей восторженности до повествования об откровенной контрреволюционности), Кузмин все же остается тверд в отстаивании того, что представляется ему истинной сутью его самого не только как художника, но и как русского человека, обладающего широкими космополитическими воззрениями, часто погруженного в атмосферу самых разнообразных цивилизаций, но в то же время отчетливо осознающего себя частью того народа, живая история которого длится по своим собственным законам, далеко не совпадающим с западными образцами. Важнейшей составной частью этого комплекса является (восходящее, возможно, к Константину Леонтьеву) понимание того, что внешнее стеснение предоставляет человеку колоссальную свободу для внутреннего саморазвития. Отказываясь от внешнего, он развивает внутреннее, и именно в духовном существовании обретает истинный смысл его частная жизнь, а вместе с тем — и жизнь его как человека общественного, так или иначе участвующего в бытии всех остальных своих соотечественников.
Именно это, по всей видимости, объясняет отказ Кузмина от эмиграции и его способность существовать в советской действительности не только двадцатых годов, но и гораздо более жестоких тридцатых[9]. Конечно, ему, как и всем людям его поколения, приходилось переживать лишения и унижения, но все же он был избавлен не только от тюремно-лагерной судьбы, но даже и от высылки из Ленинграда в «кировском потоке». И вряд ли тут вступила в силу протекция Г. В. Чичерина (тот и сам в те годы уже был отодвинут на задний план) или кого-нибудь из высшего чекистского руководства — даже дебютировавший как писатель вместе с Кузминым в «Зеленом сборнике» (1905) В. Р. Менжинский не изъявлял, сколько нам известно, особого желания помогать в трудных ситуациях[10], а уж после его смерти поиски заступничества и вообще стали невозможны. Кузмин сумел уйти с арены литературной жизни столь бесповоротно, что в тогдашнем Ленинграде его просто-напросто было некому из власть имеющих вспомнить. Но и тогда духовная жизнь, художественные искания, интерес к мировой культуре оставались столь интенсивными, что поражали молодых собеседников поэта своей уникальностью. В то время как мемуаристы русской эмиграции видели в Кузмине человека давно ушедшей в прошлое эпохи, угасающего «в черном бархате советской ночи», искусствовед В. Н. Петров, часто навещавший его в те годы, оставил нам портрет человека, чья интеллектуальная жизнь шла на глубине, очень часто недоступной его собеседникам, особенно людям советской генерации[11].
Таким образом, свидетельства дневника оказываются совершенно бесценными как для интересующегося Кузминым читателя, так и для историка, воссоздающего облик эпохи. Но чтобы верно проникнуть в его суть, надо обладать определенным ключом или ключами, ибо далеко не на все интересующие читателя вопросы текст отвечает прямо и недвусмысленно. Скорее, наоборот: довольно часто попадаются непонятные, зияющие провалы. Целые недели, если не месяцы, оказываются пропущенными или заполненными записями о мелочах повседневной жизни. Некоторые упоминаемые люди скрыты так, что «вычислить» их личность почти не представляется возможным. Чаще всего к минимуму сведены суждения о литературе и искусстве. Порой приходится лишь догадываться о том, что Кузмин в том или ином случае имеет в виду, и далеко не всегда эти моменты поддаются точному комментированию: слишком многого о жизни Кузмина мы не знаем.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});