Меж двух берегов - Николай Телешов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее гонят здешние бабы... деревенские женщины... пейзанки... Гонят в лесу, в хлеву - контрабандой, без акциза...
Из пуда муки выходит целая четверть, да за работу двугривенный... Дешево и сердито! Можете судить, что это за нектар получается. Сама она крепчайшая, цветом зеленая, на вкус противная... Пьешь - точно гвозди глотаешь.
А наши сибирские остяки-инородцы ее очень правильно называют: "огненная вода". Ловко сказано! Именно - огненная... Ну-с, - обратился он снова к Душкову, - где ж старичишка?
- Обмер, ваше высокородие. Очень перепугался, - отвечал солдат прежним веселым тоном.
Оба они, видимо, ликовали. Оба улыбались, глядя друг на друга, но, несмотря на улыбки, вид у них был какой-то сумрачный. Воротники у них и околыши на фуражках были черные, канты на шинелях и на погонах тоже черные, и оба они производили впечатление чего-то мрачного и траурного.
- Что за полк? - спросил иностранец, наклоняясь к капитану и разглядывая мрачные мундиры.
- Тюремная команда, - шепнул в ответ капитан и громко обратился к офицеру: - Водки не дурно бы выпить... Только уж вы старика-то не трогайте. Шут с ним!
- Зачем трогать! Мы с ним по-приятельски войдем в соглашение. Я заплачу ему хорошо... Честью клянусь, хорошо заплачу, да еще спасибо скажу. И его самого напою. Эй, Душков! Айда! Веди к старику.
Они ушли, а на палубе начали накрывать для капитана обеденный стол.
II
Когда свечерело, на мачте у "Сокола" и на задней барже подняли по фонарю. Они висели высоко над рекою среди сумерек и простора ясными точками, как две новые планеты. Из-за холмов поднималась луна огромным бледно-розовым шаром, легким и золотистым, почти прозрачным. Пароходные колеса монотонно шумели и будоражили воду, и далеко за "Соколом" тянулся по Иртышу волнистый след. Дальний огонек баржи и луна отражались в реке, и серая зыбь и темные стремнины сверкали, чернели и дробились на бегу золотыми брызгами.
На палубе вокруг стола сидели с капитаном прежние пассажиры. Перед ними был чай в стаканах, перед некоторыми брага, а перед офицером в чайнике стояла водка, которую он иногда разливал по чашкам и, выпивая, закусывал огурцом. Рядом с офицером сидел владелец водки, кудрявый старик, крепкий и низкорослый, в теплой поддевке татарского покроя.
- Для меня вы очень интересный человек, - сказал, обращаясь к нему, иностранец. - Все, что вы говорили о себе, так для меня неожиданно... Как ваше имя, чтобы я мог называть вас?
Старик крякнул, покосился на офицера и на учителя, потом взглянул на чиновника и, привставши, отрекомендовался:
- Прежде был переяславский мещанин Николай Саввич Щеголихин, а теперь, как уже доложил, являюсь ссыльным Российской империи... ограничен в правах и могу присутствовать только на той стороне реки, а вот на этой - не могу. Еду хотя посередке того и другого, между двух берегов, но контрабандой... И вот господин офицер меня давеча в дрожь вогнали: думал, сейчас меня схватят за мою самосидку и - конец моему беззаконному путешествию! Оказалось же, господин офицер, вы приятный человек и зла мне нисколько не желаете. Давайте поэтому - еще по чарочке?..
Офицер, видимо захмелевший, взял чайник, налил две чашки, потом поднял высоко над головою руку и, погрозив в воздухе пальцем, сказал Щеголихину:
- Какие там ссыльные... какая там контрабанда... Не болтайте пустого! Вы ничего не говорили, я ничего не слыхал. Пьем - и никаких разговоров!
Оба выпили. Офицер потряс головой и, обмакнув огурец в солонку, откусил половину, а Щеголихин осторожно, почти нежно, отломил от черного хлеба кусок корки, поднес его к одной ноздре, потом к другой, понюхал обеими ноздрями и положил обратно.
- А вас, позвольте узнать, как величают? - спросил Щеголихин, глядя на иностранца ласковыми глазами.
- Меня зовут Хельсн... Марк Хельсн. Родина моя Норвегия, моя специальность - химия. Я давно знаю Россию, люблю ее язык, люблю русских людей, кроме тех, которые сами называют себя "истинно русскими". Извиняюсь, я, может быть, говорю резко, но от этих слов веет чемто затхлым, недоброжелательным, и я не люблю их.
- Русский язык - прекрасный язык, - похвалил Щеголихин, рассматривая на свет пустую чашку и подвигая ее к офицеру. - Особенно, знаете, ежели сердце излить, то ни на каком языке так не объяснишься. Впрочем, я никакого языка и не знаю, кроме русского.
- Например, некоторые слова у вас удивительно красивы в звуковом отношении, - продолжал Хельсн. - Возьмем хоть слово "заподозренный". Как звучит!
- Заподозренный?.. Да, хорошо, - согласился учитель. - Никогда не обращал внимания на это слово.
А хорошо.
Щеголихин перебил его:
- Вот тоже прекрасные есть слова... Например: "угрызение". Или, например: "подстрекательство".
- Есть и такие слова, - добавил чиновник, - как "перереформированный", где сам черт ногу сломает, или не ногу, а язык.
На пустынном берегу вдалеке пылали костры.
Увидев их, все замолчали и стали глядеть...
Учитель поднялся вдруг со стула, прошелся возле компании взад и вперед быстрыми шагами, нервно потирая руки, и опять сел на прежнее место. Потом опять вскочил и, ни к кому не обращаясь, проговорил почти нараспев:
- И подстрекательство, и заподозренный, и перереформированный - все это слова, и только слова!.. И совесть и доблесть, идея и люди - все это тоже слова! И только одни слова. И разум и вера - слова и слова!
- Даже самое слово "слово" есть тоже только слово! - добавил офицер.
Все подняли головы.
- Вы правду сказали, - внезапно остановился учитель возле Хельсна, не обращая внимания на офицера. - Правду сказали, что у нас, у русских, много хороших слов.
О, к сожалению, слишком много хороших слов! Но слова так словами и остаются! А есть слова... хорошие! драгоценные!.. А черта ли из того?..
Все удивленно глядели на учителя и молчали. Только чиновник, предчувствуя что-то неладное, вслух пробормотал:
- Вот так история!
- Хуже географии! - добавил офицер и весело поглядел на компанию.
Учитель не был расположен шутить и, пользуясь репликой, ответил презрительно:
- Дело не в географии.
И вдруг загорячился, возвышая голос почти до крика:
- А хоть бы и в географии!.. Я вашу сибирскую географию-то четыре года изучаю. Четыре лучших года из жизни! Тоже вот как и он, - указал он на Щеголихина, - нахожусь между двух берегов. Не знаю, как он, а я никому зла не сделал. Я хотел только счастья народу... Может быть, он виноват перед обществом... может быть, на его душе есть грех...
Учитель невольно остановился на полуслове: Щеголихин изменился в лице и медленно вставал, опираясь обеими руками о стол.
- Простите, простите! - горячо крикнул учитель. - Я не хотел вас обидеть. Я не то сказал, что хотел.
Но Щеголихин уже начал говорить. Он говорил тихо, почти шепотом, с расстановкою и внятно, хотя волнуясь:
- Видите ли... нужда бывает на свете... Нужда!.. Чго же мне делать было: дочь свою, что ли... родную дочь продать? Вот и сделал я дело... Скверное одно дельце сделал.
И сделал я его, а дочь свою... не продал! Утвердился во мнении - и не продал!
Он опять сел. Руки у него дрожали, взгляд растерянно блуждал по столу. Увидав чайник, Щеголихин налил себе в чашку, молча выпил и, понюхав обеими ноздрями корку, положил ее обратно.
- А что вы изволили сказать "грех перед обществом", - добавил он, - так это все пустяки. В своем позоре ничего я особенного не вижу... Стеснение для себя вижу, неудобство вижу, но чтобы душой скорбеть - этого во мне нет. Потому что я, извините, это самое общество-то... не уважаю!
Последнее слово он как-то выкрикнул, точно оно не сходило свободно у него с языка, как другие слова. Выкрикнул - и замолчал.
- Сказано смело, - зло усмехнулся чиновник.
Щеголихин поглядел на него и продолжал, но более спокойно, более уверенно:
- Я человек неученый... За три фунта баранок меня учили... в год за три фунта баранок. Но все же я кое-что знал в свое время и любил кое-что. Людей выдающихся ценил и сейчас ценю. А ваше общество, позвольте вас спросить, как ценит своих лучших людей?
- Памятники им строит.
- Памятники... Вон Федор Михайлович Достоевский вместо памятника-то на каторгу угодил... Зимою, в мороз, в реку лазил за упавшим топором... падучую болезнь себе нажил... А уж то ли не человек был!
- Ну, это дело особое, - возразил чиновник.
- Пусть будет особое, - согласился Щеголихин. - - Ну, а вот Никитин Иван Саввич, известнейший поэт русский...
по бедности двор постоялый держал. Это тоже дело особое? Щи варил да подавал всяким кулакам да извозчикам, водку откупоривал жуликам да всяким, может, грабителям... Горевал, страдал!.. А Суриков Иван Захарыч?
Желудок с голоду в комок у него ссыхался, старое железо на морозе пудами ворочал. Кольцов Алексей Васильич - свиней пас! Кричал он нам, бедняга: "Тесен мой круг, грязен мой мир, горько мне жить!" А мы вот все свое говорим: дело особое! Помяловский - крупный талант - спился с тоски от вашего общественного мнения, да так и погиб ни за грош. Успенский Николай - этот в ночлежных домах пресмыкался, милостыню просил. Дочь родную плясать заставлял под гармонью; на улице бритвой горло себе перерезал... Э-эх! А ведь головы-то какие были! Души-то! Сердца-то такие!.. Писатели были, поэты!