Человек, который разучился смеяться - Лубор Пок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так, как там бедняга Дик? Есть надежда? — несчастным голосом спросила девушка, и Лейф ссутулился под ее взглядом:
— Не знаю, Долли, понятия не имею… Ничего точно неизвестно. Скорее плохо все, чем хорошо…
— А что ты скажешь? — обратилась она ко мне неласково, но Генри меня опередил:
— Знаешь, девочка, там, — он кивнул вверх, — мы мало что могли сделать. А здесь… Здесь потребуется время. Как-никак все случилось за восемьсот миллионов миль отсюда. И везли мы его такого чуть ли не девять месяцев. Не будь с нами Франка, привезли бы в гробу.
Долли снова глянула на меня, словно ожидая авторитетного объяснения. Но у меня таковых не было.
— Не знаю, стоит ли радоваться, что он остался жив, — вздохнул я. — Боюсь, даже если залечат все переломы и разрывы, он никогда не будет больше тем Диком, которого мы знали. Девятимесячное беспамятство без последствий не проходит. Может быть, когда он придет в себя, навалятся невыносимые боли и судороги.
Повисло тяжелое молчание. Наконец Катлен сказала безжизненным голосом:
— Уж лучше бы тогда он не приходил в себя… Пусть бы уснул, и…
Лейф безнадежно кивнул:
— Врачи хотят провести еще одно исследование. Проконсультируются со светилами мировой медицины, и тогда либо уж начнут лечить, либо посоветуются с семьей… — он помедлил, — насчет другого выхода. Я о смерти милосердия ради. Они и нас выслушают — как людей, живших с ним бок о бок последние два года.
И вдруг наш чудной гость обернулся к Лейфу и неожиданно сильным голосом произнес:
— Вот уж об этом забудьте, молодой человек!
Голоса он не повышал, но в тишине это прозвучало весьма внушительно. Все обернулись к нему, и первым вопрос задал Лейф:
— Вы думаете, на совещании речь об эвтаназии не пойдет?
Оглянулся на нас. Мы молчали. Незнакомец глубоко вздохнул, положил руки на стол, спокойно, властно сказал:
— И ничтожный проблеск жизни — жизнь. Кто возьмется предсказать исход? А самая милосердная смерть — всего лишь смерть. Конец. Абсолютный и окончательный. Раз и навсегда. На первый взгляд, эвтаназия — высокоморальный выход из безнадежной ситуации, конец болезни; но если рассудить, это выглядит, как если бы мы стали заботиться о больном, как если бы собственное душевное спокойствие для нас дороже его жизни. Словом, поражение плохо верящих в выздоровление врачей в борьбе с нетерпеливыми родственниками.
— Я не решусь спорить с вами, — сказал Лейф учтиво, но твердо, — но эвтаназия иногда неизбежна, как аборт. Когда нет никакой надежды… — он умолк, махнул рукой и словно бы ждал от нас поддержки. Но все мы ждали, что ответит старик.
— Кто поручится, что никакой надежды не осталось? — спросил старик тихо. Его ясный взгляд был прикован к смятенному лицу Лейфа, на котором застыла бледная усмешка.
— Ну, я не знаю, — сказал Лейф. — Поручится компетентный совет профессионалов… Высококвалифицированных специалистов. Так бывает, когда женщина хочет прервать беременность…
Старик чуть заметно кивнул:
— Вот именно, и компетентность совета никто не оспаривает. Но есть одна маленькая деталь, которая все разрушает. Эта ваша будущая мать распоряжается своим плодом, своей жизнью, своими сегодняшними проблемами и будущими неудобствами. Комиссия специалистов ведет речь о жизни и смерти другого, чужого человека, незнакомого. Они принимают решение и преспокойно уходят домой, в клуб, в ресторан. А тот, о ком они говорили, остается в постели…
Топни сейчас кто ногой, это прозвучало бы как взрыв. Мари Бриззард с отсутствующим видом смотрела поверх голов. Катлен вертела перстень на пальце, Лейф потирал подбородок. Наконец он ответил:
— То, что вы говорите, звучит внушительно. Насколько я понял, вы обвиняете комиссию, врачей, всех окружающих в злонамеренности…
— Не в злонамеренности, а в недостатке доброты. В нежелании принять на себя бремя терпения, заботы, постоянного ухода за больным…
Кажется, Лейф овладел собой, к нему вернулись спокойствие и уверенность. Он сказал с достоинством:
— Мистер, еще в школе меня учили, что существует Закон об эвтаназии и великое множество сопутствующих ему предписаний. Инструкции регламентируют каждый шаг комиссии из врачей, ученых и юристов, с начала и до конца руководят ее работой… — он помедлил. — Так стоит ли, зная все это, дискутировать о гуманности и широком обсуждении всякого частного случая?
Послышалось несколько громких вздохов, зазвенели ложечки, кто-то шептался. Старик отпил из высокого стакана наш излюбленный коктейль, задумчиво посмотрел на улыбавшегося Лейфа и одной-единственной репликой заставил улыбку исчезнуть с лица нашего капитана:
— Вы в самом деле считаете, капитан, что выполнять инструкции — автоматически означает поступать гуманно?
И продолжал не спеша:
— Если инструкции заключают в себе всю мудрость и справедливость, для чего тогда собирают еще и комиссию специалистов? Выполнить все, что предписано инструкциями, мог бы любой чиновник не особенно высокого ранга. Нет, господа, инструкции — некий проект, намеченный лишь в общих чертах. От способа его выполнения зависит, гуманным или негуманным будет решение…
На лбу у Лейфа прибавилось морщин. Старик продолжал:
— Насколько я понял, скрупулезное выполнение инструкций кажется вам чрезвычайно благим делом. Но если бы ваш несчастный друг был менее человечен и более привержен инструкциям, вы сейчас болтались бы ледяными глыбами где-то у лун Юпитера.
Пальцы Лейфа комкали скатерть, стиснутые губы побелели, лицо побагровело. Однако его мучитель не умолк. Опершись локтями на стол, он переплел пальцы над стаканом и задумчиво добавил:
— И вас бы не мучили сейчас сомнения — дать согласие на его смерть или нет…
Подбородок у Лейфа дернулся, словно он хотел что-то сказать. Но капитан не произнес ни слова. Грустно было на него смотреть. Но что, бога ради, мог он ответить? Казалось, разговор зашел в тупик, когда раздался, ко всеобщему удивлению, голос Эзры Уайтхеда, молчаливейшего члена экипажа. Он выглядел вялым тугодумом, но за этой маской скрывался отточенный интеллект, позволявший Эзре моментально вникнуть в суть любой проблемы.
— Послушайте-ка, мистер, — сказал он неуверенно. — Предположим поступим так, как вы советуете. И что же? Мы вернем Дика к жизни? Или хоть немножко облегчим его страдания?
Двадцать пять пар глаз мгновенно обратились к старику. Ну-ка, что он ответит? — подумал я. Еще никого не удавалось вернуть к нормальной жизни после стольких месяцев беспамятства. В медицинской литературе о таком — ни строчки. Из солидарности с Лейфом я злорадно ждал ответа, усмехнулся даже, но старик не отреагировал на мои гримасы. Он смотрел на Эзру. Потом спокойно, с достоинством сказал:
— Не знаю, я не ясновидец, — и глянул на часы. — Но если хотите, я вам расскажу, как случилось… — голос его прервался, и он закончил с усилием, — как вышло, что я никогда больше не смогу смеяться.
Все обратились в слух. Джонни Уолкер поставил на стол новые бутылки, наполнил пустые стаканы, пошептался с Долли и вышел из зала. Старик, казалось, углубился в свои воспоминания, но тут же очнулся и начал рассказ.
Случилось это на втором этапе исследований Луны, во времена, когда на смену капсулам с двумя-тремя космонавтами пришли станции с десятками и сотнями людей на борту. Во времена, когда ваших родителей на свете не было. У одного человека возникла идея устроить станцию на невидимой стороне Луны и поселить там детей, здесь же выросших — они чувствовали себя на Луне, как дома. Идея понравилась и была принята к исполнению. Место выбирали долго и тщательно, наконец остановились на кратере Жюля Верна в южном полушарии. А потом все пошло быстро: от первой разметки до открытия станции минуло едва пять лет. За это время подготовили ее персонал, и первого января 2051 года он прибыл на место — три тысячи сто сорок семь человек, из них почти половина женщин. Плюс пятьдесят семь стажеров из разных стран, трое японцев в том числе. Настоящая Малая Америка, как когда-то в Антарктиде. Все холостые и незамужние, самому старшему не больше тридцати одного. Им оказался инженер, доктор Робинсон Уилкинс, профессор общей селенологии Колумбийского университета, один из самых молодых на Земле профессоров. Мозг, каких немного приходится на каждое поколение. Он был директором станции и ее добрым духом с момента открытия. Ему была присуща удивительная способность — надежно сдружить людей, идеально наладить работу. Станцию назвали “Прометей”, и она за две недели выполнила огромный объем работы. Шла впереди остальных — по дисциплине, уровню работы, нравственности, словом, опережала по всем показателям. Говорили о ней в самых восторженных тонах. Там работали и по двенадцать, и по четырнадцать часов в день — абсолютно добровольно. Издавали свою газету, создали множество клубов по интересам — прямо-таки кусочек будущего.