Людоедское счастье - Даниэль Пеннак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хруст костей, глухой звук падения тяжелого тела, визги, крики и снова чертова дубинка, которая на этот раз не промахивается. В голове ослепительная вспышка. Прощай, жизнь, прощай, день, прощай, ночь, даже такая сволочная, как эта.
«Вездесущий, как Меркурий, непременный участник любого головоломного дела…»
Если рай, или ад, или небытие – это встреча с Карло Эмилио Гаддой, да здравствует небытие, рай и ад!
– Элизабет, пожалуйста, немного кофе.
В самом деле, инспектору Ингравальо (почему, интересно, его прозвали доном Чичо?), пострадавшему при исполнении служебных обязанностей на тротуаре улицы Дроздов, очень нужна сейчас чашечка кофе.
– Думаю, что он потихоньку приходит в себя.
Пожалуйста, потихоньку, не сразу, как можно медленнее. Я только что познал настоящую боль. Карло, не бросай меня, не отпускай меня к ним, Карло Эмилио, я не хочу расставаться с тобой!
– Что он говорит?
– Он говорит, что не хочет расставаться с человеком по имени Карло Эмилио Гадда, и, честно говоря, я его понимаю.
– Этот человек – итальянец?
– Самый что ни на есть подлинный. Осторожнее с кофе, Элизабет, он же захлебнется!
Инспектор Ингравальо макал свое перо в кофе по-венециански, и это придавало его стилю сдержанную искрометность.
– Действительно, в языке Гадды элементы множества диалектов, досадно, что мы не имеем ничего подобного в нашей литературе.
Надо будет почитать его детям, даже если они ничего не поймут. Еще нужно подготовить Клару к выпускным экзаменам – к жизни она подготовится сама, а вот к экзаменам…
– Теперь он, пожалуй, окончательно пришел в себя. Помогите мне, Элизабет, его надо усадить.
Как усадить мешок боли? Джулиус из одного куска, а я – из восьмидесяти тысяч обломков. Как усадить восемьдесят тысяч черепков?
– Осторожнее, Элизабет, дайте мне еще одну подушку.
Но Джулиус-то поправился? ДЖУЛИУС ПОПРАВИЛСЯ!
– Кто этот Джулиус, господин Малоссен? Гадду я знаю, а вот Джулиуса…
Вопрос комиссара Аннелиза, даже если он задан с улыбкой, требует ответа, который будет приобщен к делу.
– Это мой пес. Он поправился.
Диван в стиле рекамье – не самое комфортабельное ложе для избитого.
– Выпейте еще кофе. Я ничего не понимаю в медицине, но слепо верю в достоинства кофе Элизабет. Элизабет, помогите ему, пожалуйста.
Да, да, помогите мне, Элизабет, я сижу на собственных костях.
– Вот.
(Ой, ой, ой, ой!)
– Почему диваны рекамье такие жесткие?
– Потому что победители теряют власть, если спят на мягких кушетках, господин Малоссен.
– Они ее теряют в любом случае. Кушетка времени…
– Вы явно чувствуете себя лучше.
Я поворачиваю голову к комиссару, сидящему в изголовье дивана, поднимаю голову в направлении Элизабет, склонившейся надо мной с чашкой кофе в руках (маленькой чашечкой с золотым ободком и большой буквой N), опускаю голову и гляжу на собственные ноги, там далеко внизу. Голова поднимается и опускается, я действительно чувствую себя лучше.
– Теперь мы сможем поговорить.
Что ж, поговорим.
– Есть ли у вас хоть какие-то соображения по поводу того, что с вами случилось?
– На меня навалился Магазин.
– А почему, по какой причине?
Какая тут причина? Беспричинная враждебность Казнава? Но он был не один. И в этой своре была как минимум одна женщина (женщина, которую я бил, – Господи!). Почему же тогда? Потому что я не хожу на демонстрации? Нет, мы все-таки не в Юнайтед Стейтс и не в Эсэсэсэр. Именно поэтому, кстати, у меня нет поводов демонстрировать. Почему же они навалились на меня?
– Не знаю.
– А я знаю.
Комиссар Аннелиз встает в зеленом сиянии своего кабинета.
– Благодарю вас, Элизабет.
Элизабет понимает с полуслова. Дверь закрывается. О кофе больше нет и речи. Стоя перед книжным шкафом, комиссар Аннелиз декламирует:
– «Вездесущий, как Меркурий, непременный участник любого головоломного дела…»
– Гадда.
– Гадда и вы, господин Малоссен. Вы присутствовали при первом, втором и третьем взрыве. Этого более чем достаточно, чтобы кое у кого возникли подозрения.
Это верно. Но, если память мне не изменяет, Казнав тоже был там все три раза. Сказать или не сказать? Ладно, пусть сам выкручивается. И я говорю это комиссару.
– Действительно, – отвечает комиссар, – но он не был на лекции профессора Леонара.
Медноголового? А он-то тут при чем?
– Он – жертва сегодняшнего взрыва.
Так, ясно.
– Что вы делали на этой лекции?
Продать Казнава – ладно, еще куда ни шло. Но не тетю Джулию! Хотя, если они меня там видели, то видели с ней.
– У меня сестра беременна и никак не может решить…
– Понимаю.
Из чего вовсе не следует, что он одобряет и что он удовлетворен ответом. Чтобы проверить, как функционирует мое тело, пытаюсь принять сидячее положение. У-у-у! Тело сплошь деревянное, как у Джулиуса в эпоху его одеревенения. (А Джулиус-то поправился!)
– У вас сломаны два ребра. Вам наложили жесткую повязку.
– А череп?
– В порядке. Несколько шишек, и все.
(С меня достаточно.)
Он идет к столу, садится, зажигает лампу. Я прикрываю глаза, и он убавляет свет. Кроме телефона, это единственная уступка современности в его кабинете – лампа с реостатом. Он почесывает ухо и край носа, складывает ладони перед собой и наконец говорит:
– Странная у вас работа, господин Малоссен. Рано или поздно за нее бьют.
(Так-так, значит, вопреки утверждениям Сенклера, он поверил в мой рассказ о козле отпущения!)
Далее следует самый поразительный вопрос, который задержанный по подозрению – если предположить, что я задержан, – слышал когда-нибудь от следователя:
– Это вы взрываете все эти бомбы, господин Малоссен?
– Нет.
– Вы знаете, кто это делает?
– Нет.
Он опять чешет нос, скрещивает пальцы перед собой и снова удивляет меня:
– Хоть я и не должен, строго говоря, сообщать вам мое личное мнение, знайте, что я вам верю.
(Что ж, и на том спасибо.)
– Но у вас на работе многие считают, что это вы.
– В том числе те, которые на меня сегодня напали?
– В том числе.
Движением бровей он дает мне понять, что хотел бы, чтобы я вник в смысл его слов.
– Видите ли, козел отпущения – это не только тот, кто в случае необходимости платит за других. Это прежде всего способ объяснения.
(Я, значит, «способ объяснения»?)
– Иначе говоря, таинственная, но бесспорная причина всякого необъяснимого феномена.
(Не только «способ объяснения», но и «бесспорная причина»!)
– Этим объясняются, в частности, еврейские погромы во время эпидемий чумы в средние века.
(Но сейчас-то на дворе двадцатый век, насколько мне известно.)
– Для некоторых из ваших коллег, раз вы козел отпущения, значит, вы и есть тот, кто подкладывает бомбы. По той единственной причине, что им нужна причина, – так им спокойнее жить.
(А мне нет.)
– Они абсолютно не нуждаются в доказательствах. Они верят в вашу виновность, и этого им достаточно. И они снова набросятся на вас, если я не приму меры.
(Так примите же их!)
– Ладно, поговорим о другом.
И начинается разговор о другом. Обо мне, точнее говоря. Просвечивание вдоль и поперек. Например, почему я не попытался использовать по назначению мой диплом юриста (он один из немногих людей на свете, кому известно, что я – счастливый обладатель этой почтенной ксивы). В самом деле, почему? Поди знай! Ребячий страх остепениться, «вписаться в систему», как говорили в те времена? Но я-то никогда особенно не клевал на эту удочку – тоже порядочная дешевка!
– Принимали ли вы участие в деятельности какой-нибудь общественной организации?
Ни какой-нибудь, ни самой солидной. В те времена, когда у меня были друзья, я предоставлял им играть в эти игры. Это они меняли дружбу на солидарность, механический бильярд на ротапринт, балдение в кафе на дежурства в комитетах, лунный свет на булыжники, Гадду на Геварру. Кто был прав, я или они, – этот вопрос не по зубам никому из тех, кто пытается на него ответить. А кроме того, мать у меня уже была в бегах, детей полон дом, Лауна крутила свои первые романы, Тереза орала по ночам так, что просыпался весь Бельвиль, а Клара каждый день два часа шла из детского сада, расположенного в трехстах метрах от дома («Я смотлю, Бен, мне нлавится смотлеть». Уже тогда.)
– Кто ваш отец?
Один из материных хахалей. Первый. Ей тогда было четырнадцать. Я его никогда не видел, так что можете смахнуть слезу, комиссар. Но он не плачет, а регистрирует, анализирует и, уж конечно, ничего не забудет.
Затем возникает щекотливый вопрос о тете Джулии и о том, что она «значит» для меня. А в самом деле, что она для меня «значит»? Помимо того сеанса суровой сексуальной самокритики и репортажа, который она готовит… Но это его не касается.
– Об этом еще рано говорить.
– Или уже поздно.
Он чуть прибавляет свет в лампе, чтобы я мог оценить всю степень серьезности, которую он придал своему лицу.