Дэниел Мартин - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милдред и Эйб живут в более запущенном, менее роскошном секторе Бель-Эра, там, «где перепёлки всё ещё кричат по-испански». Их имение славно даже не роскошным домом… даже не бассейном, хоть я сейчас вроде занимаюсь восхвалением от противного, а замечательным запущенным садом, где там и сям нелепо торчат классические статуи из не поддающегося погодным влияниям пластика — декорации какого-то давно забытого фильма о Древнем Риме, и с «Хижиной» на холме. Эйб построил её для себя — писать там сценарии, но давно уже отдаёт её мне в полное владение, когда я приезжаю в Лос-Анджелес. Там нет пары-тройки тех удобств, что в отелях, но зато «Хижина» хоронится в густой зелени и в звоне птичьих голосов. Я могу оставаться там, наверху, в полном одиночестве или быть с Эйбом и Милдред внизу, в большом доме. Я не люблю Лос-Анджелес, всё с большим и большим отвращением отношусь к знаменитой сотне его пригородов, стремящихся стать городом. Но Эйб, Милдред и «Хижина» могут и ад сделать местом вполне удобоваримым.
Вернувшись туда, я сразу же упаковал чемодан и даже ухитрился часа четыре поспать, меня разбудил опять-таки голос Дженни — по телефону. Её тоже только что разбудили по телефону — дежурный, в назначенное время. Она уже взяла себя в руки, разговаривала спокойно, извинилась за ночные «глупости». Мы и в самом деле нужны друг другу. Я поговорю насчёт «Хижины», если Дженни хочет переехать. Позвоню из Англии, как только смогу.
Я спустился в большой дом. Эйб уже встал и, пока я рассказывал ему о том, что случилось, напоил меня кофе. Разумеется, Дженни может пожить здесь, в «Хижине», если хочет; в любом случае они с Милдред позаботятся, чтобы она не чувствовала себя слишком одинокой. Именно этого мне и хотелось, и не просто ради доброты душевной, а потому, что Эйб и его жена — потрясающее воплощение еврейского здравого смысла и новоанглийской58 открытости. Рядом с ними никакие тайны долго не выживают, Дженни необходимо узнать их поближе в моё отсутствие, стать на время их дочерью-шиксой,59 а не моей хорошенькой и умненькой пассией-англичанкой. Ещё я очень надеялся, что, стоит ей изложить им мою версию наших с ней отношений, они тотчас же примут мою сторону. Они с одобрением относились к Дженни как к личности, но не могли одобрить совращения младенцев с пути истинного. Кроме того, они гораздо больше знали о моём прошлом, чем она… и о моих недостатках.
Здесь присутствовало и кое-что ещё, более важное: мой отъезд позволял одним махом решить сразу две проблемы, ведь наши отношения возможны были лишь внутри той культуры, где люди никогда не стареют (особенно если они богаты и добились успеха) и где считается нормой отдавать молодость и красивое тело в обмен на богатство и успех. Я видел достаточно браков, где жёны вполне годились в дочери своим мужьям. И вовсе не всегда эти девочки были «платиновыми блондинками», «ночными бабочками» прежних времён; чаще всего это были серьёзные, скромные молодые женщины, они даже держались с достоинством, или, возможно, это была просто удовлетворённость: ведь им удалось уйти от сереньких будней, неизбежной судьбы тех, кто молод, а за душой — ни гроша. И на мой взгляд, если кто тут и оказался в дураках, так это мужчины; а Дженни, помимо всего прочего, обладала немалой толикой здравого смысла и слишком ценила привычные её поколению свободы, чтобы отказаться от возможностей, какие сулило ей будущее… как бы я ни старался её от этого отвратить. Она вбила себе в голову (или специально для меня делала вид), что прекрасно знает все «за» и «против», что я, как она яростно утверждала (слишком яростно, чтобы это звучало убедительно), — самое лучшее, на что она может рассчитывать. Но эта ерунда будет неминуемо опровергнута самим ходом времени. Я не имел права поддерживать это заблуждение и категорически не желал расплачиваться собственными чувствами за её разбитые иллюзии.
Думаю, опыт жизни с Нэлл сыграл здесь не последнюю роль, совершенно по Фрейду. Совместная жизнь с женщиной стала казаться мне ситуацией искусственной, псевдотеатральной по самой своей природе; то есть областью отношений, где выдумка и тайна столь же важны, как истина и откровенность. Мне всегда нужна была тайна. Я говорю об этом без тщеславия — просто констатирую факт. Я живу, постоянно сознавая, как много принял неправильных решений, от которых теперь мне свою жизнь не очистить; единственное, что остаётся, — прятать их от моих дорогих дам… во всяком случае, эта теория осуществляется на практике. И вполне может быть, что я привязался к Милдред и Эйбу просто потому, что они так явно опровергают эту мою теорию, самим своим существованием доказывая, что могут быть отношения гораздо лучше и теплее. Эти двое помогли определить моё «англичанство» уже тем, что были напрочь лишены его сами. Как-то раз я страшно возмутил их утверждением, что в значительной степени английский антисемитизм, как и английский антиамериканизм, родился из обыкновенной зависти. Объяснение обычного зла невозможностью достичь чего-то или утратой такой возможности было для них неприемлемо. «Ах вы, сукины дети, — прорычал Эйб, — вас, бедных, лишили возможности гибнуть в газовых печах!» — но не в этом суть.
Мы оторвались от земли. Минуту спустя, откинувшись в кресле, я мог разглядеть Бербэнк и крыши уорнеровских студий, где Дженни, должно быть, уже начинала первые съёмки дня. И тут я понял, как виноват перед ней, в душе всколыхнулась нежность, желание оберечь, защитить… Она никогда не станет выдающейся актрисой, какой, видимо, была когда-то та пожилая женщина, с которой я вчера разговаривал; и я видел — к этому Дженни ещё не готова, не готова примириться с грядущими компромиссами, с тем, что выбор будет становиться всё уже.
Самолёт набирал высоту, шёл на восток над пустынными горами северной Аризоны, над игрушечной пропастью Большого каньона; мы с Дженни собирались проехать по этим местам, когда она закончит работу. Но сожаления о наших несбывшихся планах я не испытывал, ведь помимо возрастной пропасти нас разделяла ещё одна. Жизнь, какую мы вели в Лос-Анджелесе, позволяла не брать её в расчёт, словно и эта пропасть была всего-навсего игрушечной, тривиальной, имеющей лишь преходящее значение; но в ином контексте, на твёрдой земле — я знал — это стало бы труднопреодолимым препятствием. Вина была моя, в том смысле, что я сам сделал из этого ещё одну тайну о прошлом и вполне успешно её хранил… хотя на этот раз не только от Дженни.
Поначалу мои отношения с Энтони — а мы учились в одном и том же колледже, на одном курсе и жили в одном доме, разделённые лишь одним лестничным пролётом, — были всего лишь шапочным знакомством и переросли в дружбу именно из-за этой «тайны». Я уже привык к тому, что этот секрет из прошлого глубоко захоронен, но само прошлое тогда ещё не отодвинулось далеко, так что раскопать его, хотя бы частично, не составляло труда.
Летний семестр 1948 года, первый курс; в тот день я случайно заглянул к нему в гостиную. Уходил слуга, которого несколько студентов нанимали вскладчину, и я собирал деньги на прощальный подарок. На столе у Энтони, в банке из-под джема, я увидел цветок — стебель игольчатой орхидеи Aceras. И минуты не прошло, как обнаружились общие интересы, хотя у меня они были теперь скорее лишь воспоминаниями, эхом прежних дней. У Энтони это было гораздо серьёзнее: так же, как многое другое в его жизни, интерес к ботанике мог быть только методичным, постоянным и глубоким или — не быть вообще. О ботанике как о науке я узнал в школе достаточно, чтобы ориентироваться в старом издании «Определителя растений» Бентама и Хукера, хранившемся у нас дома; а подростком увлёкся мистическим очарованием орхидей. Я больше ни в чём не признался Энтони, не признался в существовании тайного и полного смысла континента, каким в период моего созревания была для меня природа. Я стыдился этого уже тогда, и ничто, даже его гораздо более глубокие познания в этой области, не могло побудить меня открыть ему правду… ни тогда, ни позже.
Я всегда считал, что Энтони серьёзнее и интеллектуально выше нас всех, типичный учёный, постигающий классиков древности. Он был довольно строг в одежде и обычно шёл через наш квадратный дворик заученно быстрым, целеустремлённым, решительным шагом: я уже тогда видел в этом некоторую нарочитость. Друзей у него было не много. С другой стороны, хоть здесь и приходится оперировать детскими понятиями, он не был ни горбуном, ни очкариком, однако не принадлежал и к заядлым спортсменам. Он был чуть выше меня ростом, с правильными чертами лица и слегка вызывающим взглядом, впрочем, это последнее объясняется его совершенно несвойственной англичанам манерой во время разговора смотреть прямо в лицо собеседнику. А теперь, когда мы говорили об орхидеях, я обнаружил, что взгляд его может быть весёлым и дружелюбным. Ему хотелось узнать побольше: где именно я собирал растения, насколько серьёзно к этому отношусь. Думаю, я был польщён: этот столь разборчивый и, по всеобщему мнению, блестящий молодой учёный, явным образом — будущий профессор, нашёл для меня время! Он как-то заметил, уже много лет спустя, когда я подсмеивался над ним из-за газетной статьи — вопиющем вранье о явленных где-то в Италии стигматах60: «Поразительно, что ты не веришь в чудеса, Дэн. Как иначе могли бы мы встретиться?»