Игуана - Альберто Васкес-Фигероа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далекое глухое ворчание вулкана смешивалось с грохотом моря и отчаянными воплями морских птиц; игуаны ринулись в разные стороны, тюлени кричали на берегу, а дюжины гигантских черепах, опрокинутые первым толчком на панцирь, шевелили ногами в воздухе, обреченные умереть в таком положении, спустя несколько месяцев, в жесточайшей и медленной агонии.
Тут он заметил норвежца, силуэт которого обозначился на фоне далекого зарева — Кнут передвигался на четвереньках, задевая за камни и кусты своими цепями, — и спрятался в кустах, так как вдруг осознал, что безоружен, а сегодняшняя ночь как нельзя более подходит для мятежа.
Поэтому он несколько часов просидел на корточках, укрывшись в зарослях редкого кустарника, не обращая внимания на царапанье колючих ветвей и уколы острых игл кактуса, завороженный зрелищем далекого извержения; он ощущал себя таким слабым и беззащитным, каким никогда не чувствовал на протяжении всего своего нелегкого существования.
Природе вздумалось продемонстрировать в этом отдаленном уголке Вселенной свою поразительную мощь, и Игуане Оберлусу ничего не оставалось, как признать, что ни он, ни кто-либо другой ничего не значит и никогда не будет значить перед лицом подобного проявления нечеловеческой силы.
С рассветом на землю снизошел покой после ночного безумства стихии, но солнцу не удалось пробиться сквозь плотную завесу дыма и пепла, и вслед за шумом и полыханием лавы наступило серое безмолвие, наполненное запахом серы и аммиака; в такой атмосфере, в обычное время чистой и прозрачной, стало невозможно дышать.
Час спустя с неба начали падать птицы; они даже не кричали, словно наступившая тишина стиснула им горло, а птенцы на земле то и дело открывали клюв, хватая воздух, с выпученными от ужаса глазами; вскоре они выворачивали шею и безжизненно застывали с запрокинутой головой.
Тюлени тяжело дышали в бухте, выставив из воды наружу один только нос, а морские игуаны покинули свои камни, невзирая на то что прилив достиг самой верхней точки.
Вдали двигался человек — бесшумно, как тень, более серая, чем все остальное, — и он узнал метиса, который брел по берегу, волоча ноги и опустив руки. Он видел, как тот по грудь зашел в воду и долго там оставался, наверное желая, чтобы море вернуло его к действительности, причастным к которой он совершенно себя не ощущал.
В середине утра Игуана Оберлус, подавленный и разбитый, поднялся с земли и устало побрел к краю обрыва, откуда взглянул на все еще взволнованное море с наветренной стороны, которое стремилось вернуть себе былое спокойствие после того, как несколько часов назад достигло вершины каменной стены.
Он с крайними предосторожностями спустился к входу в свою пещеру и с грустью осмотрел свой «домашний очаг» — единственное пристанище, что у него когда-либо было; вода и огонь превратили его в свалку мусора и грязи.
Половина книг и почти все его съестные припасы оказались испорчены, порох пришел в негодность, а от замечательного тюфяка капитана «Мадлен» остались жалкие лохмотья.
Он сел на каменный приступок у входа, молча обвел взглядом картину погрома и задался вопросом: с чего это вдруг огонь, вырвавшийся из недр земли, и воды самого большого океана разом ополчились на него именно тогда, когда ему наконец удалось обзавестись убежищем, в котором он чувствовал себя в недосягаемости для людей и диких зверей?
Наверное, они пытались ему внушить, что Природа, или Вселенная, или Бог, или все они вместе настроены против него и его замыслов и что если понадобится, лишь бы не дать Оберлусу насладиться покоем, чтобы центр планеты разлетелся на куски, то так и будет.
«Ну уж нет, вы меня отсюда не выкинете, — процедил он сквозь зубы, яростно чеканя слова. — Ни морю, ни огню, ни землетрясению, ни вулканам с катастрофами меня не одолеть, потому что я Оберлус Игуана, и я буду править на этом острове, даже если он исчезнет в пучине, потому что, если потребуется, я и под водой дышать научусь».
Игуана Оберлус вполне был способен выполнить свои обещания, потому что в нем, по виду только отчасти напоминавшем человека, таилась такая сила воли и такая неуемная сопротивляемость враждебным обстоятельствам, что его безмерное упорство побеждало любые препятствия, возникавшие у него на пути.
Он поднял опрокинутый стол, свернулся на нем клубком и проспал четыре часа.
Затем встал и принялся терпеливо приводить в порядок свой «домашний очаг».
•
Колокол настойчиво зазвенел, распугивая пеликанов, фрегатов и олушей, с недовольным карканьем взмывающих в воздух, и подгоняя пленников, которые бежали, боясь опоздать, а также напуганные тем, что хозяину и повелителю, «королю», вздумалось их созвать: это, как правило, не предвещало ничего хорошего.
— Корабль подходит, — сказал он, так коротко объясняя причину сбора. — Я должен вас спрятать.
Доминик Ласса хотел было воспротивиться, но Оберлус ограничился тем, что взял левую руку чилийца Мендосы и еще раз продемонстрировал, сколько пальцев на ней недостает.
— Мои приказы не обсуждаются, — напомнил он. — Хочешь, чтобы я применил к тебе то же самое наказание?
И пленники молча побрели, понурившись, сжимая кулаки, чтобы сдержать гнев или, может быть, желание расплакаться, словно овцы, загоняемые в сарай, с тоской думая о том, что, вероятно, придется просидеть три дня связанными и с заткнутым ртом в самой темной пещере и в полной тишине, все время думая о том, что, если с похитителем что-нибудь случится, он никогда за ними не вернется.
Это был тот редкий случай, когда все трое сошлись вместе и представилась идеальная возможность сообща накинуться на палача и навсегда с ним разделаться, пусть даже кто-то из них при этом погибнет; однако Оберлус тоже прекрасно это понимал, поэтому внимательно следил за малейшим движением пленников и постоянно держал руку на рукоятке пистолета, готовый выстрелом в упор сразить первого же, кто попытается на него напасть.
Пленников было трое, но даже будь их в десять раз больше, они все равно почувствовали бы себя бессильными, потому что достаточно было только присутствия Игуаны, чтобы их сковал страх; при виде его дьявольского лица они застывали, и им невольно казалось, что глаза его — «единственная приличная черта, коей Господь одарил эдакую образину» — заранее знали, какая мысль промелькнула в их умах.
Поэтому они позволили ему связать их и стали похожи на живые тюки, мучаясь от того, что веревки врезались в тело, и задыхаясь из-за кляпа, потом скатились на дно влажного грота и со слезами на глазах наблюдали, как Оберлус заваливает вход: нигде ни малейшей щелочки, и еще при жизни они оказались погребенными бог знает на сколько времени.