Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния - Юрий Зобнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо того, из рассказа мы узнаем, что герой, намереваясь жениться, «решился пристроить к своей квартире со стороны залы еще одну комнату и даже с балконом. Работы были начаты ранней весною и теперь уже близились к концу». Вероятно, в эту-то пристройку и поселил Якобсон нового столичного знакомца: если это так, то история наша вновь обнаруживает «провиденциальный» характер – ведь будущей невестой своей, для которой и затевалось строительство, Якобсон полагал… Зинаиду Николаевну Гиппиус.
Согласно легенде, донесенной до нас секретарем Мережковских Владимиром Ананьевичем Злобиным, Якобсон, не поясняя гостю свои виды на Зинаиду Николаевну, продемонстрировал Мережковскому ее фотопортрет, очевидно, находившийся в комнате. «Какая рожа!» – якобы воскликнул Мережковский, лишний раз демонстрируя при этом, что человек предполагает, а Бог располагает. Сам Мережковский в художественной версии «боржомской истории», созданной в поэме «Вера», подобную «бытовую символику» игнорирует: просто его герою Боржом является в ореоле некоего нездешнего света, обнаруживающего присутствие тайны:
Сергей на тройке мчится; вот Боржом;Как с братом брат, обнялся с Югом нежнымЗдесь наш родимый Север, и в одномОни сплелись лобзанье безмятежном.Улыбка Юга – в небе голубом,А милый Север – в воздухе смолистом,В бору сосновом, темном и душистом.
Кура гудит, бушует, и волнамПротяжно вторит эхо по лесам,И жадно грудь впивает воздух горный,И стелется роскошно по холмамСосна да ель, как будто бархат черный,Как будто мех пушистый, и на немЛишь стройный тополь блещет серебром.
Здесь нужно вспомнить, что в романтическом сознании реалии географические легко наполняются символическим содержанием. «Север» оказывается обозначением «цивилизованного мира» и в более общем смысле – мира «посюстороннего», соотносимого с «будничным», «повседневным» существованием, тогда как «юг» – знаком «экзотического края» и затем – сферы «ноуменального», запредельного бытия. Под пером Мережковского-романтика Боржом, таким образом, превращается в мистический топоним. Образ реки с его устойчивым мифологическим значением «рубежа между мирами» завершает характеристику местности, где герой ожидает встречи.
Сергей Забелин живет в Боржоме уединенной, простой жизнью, проводя время в мечтательных одиноких прогулках по окрестностям:
Он утром пил две чашки молокаИ с грубой палкой местного изделья,Здоровый, бодрый, уходил в ущелье.Листок, былинка, горная река,Молчанье скал и шорох ветеркаО смысле жизни говорили проще,Чем все его философы; и в роще
Бродя весь день, он не был одинок;Как будто друг забытый и старинный,Что ближе всех друзей, в глуши пустыннойС ним вел беседу, полевой цветокОн целовал; хотел – и все не мог,Когда глядел на небо голубое,Припомнить что-то близкое, родное.
Вряд ли времяпрепровождение автора поэмы в начале «боржомских дней» 1888 года отличалось от времяпрепровождения героя.
Между тем Якобсон, в восторге от того, что компанию ему составляет «настоящий поэт», сочинял эффектный сценарий представления петербургского гостя «литературному кружку», собирающемуся на лето в Боржоме и состоявшему из гимназистов, молодых чиновников и офицеров, отдыхающих на водах, а также из «литературных барышень». Особая роль в этом сценарии отводилась Зинаиде Николаевне Гиппиус.
Дело в том, что имя Мережковского было уже ей знакомо. «…Я отмечу странный случай, – пишет она в своей книге о муже, вспоминая предшествующий знакомству год. – Мне помнится петербургский журнал, старый, прошлогодний… Там, среди дифирамбов Надсону, упоминалось о другом поэте и друге Надсона – Мережковском. Приводилось даже какое-то его стихотворение, которое мне не понравилось. Но неизвестно почему – имя запомнилось».
Зинаида Николаевна имеет в виду стихотворение «Будда» («Бодисатва») в первом номере «Вестника Европы» за 1887 год. Обратившись к этим стихам, мы понимаем, почему они «не понравились», но «запомнились» юной, беззаботной и полной радужных надежд «невесте Якобсона»:
Все живое смерть погубит,Все, что мило – смерть возьмет,Кто любил тебя – разлюбит,Радость призраком мелькнет.
Нет спасенья! Слава, счастье,И любовь, и красотаИсчезают, как в ненастьеЯркой радуги цвета.Дух безумно к небу рвется,Плоть прикована к земле;Как пчела в сосуде бьетсяЧеловек в глубокой мгле.
В цвете жизни, в блеске счастьяВкруг тебя – толпы друзей.Сколько мнимого участья,Сколько ласковых речей!Но дохнет лишь старость злая,Розы юности губя,И друзья, как волчья стая,К новой жертве убегая,Отшатнутся от тебя.Ты, отверженный богами,Будешь нищ и одинок,Как покинутый стадами,Солнцем выжженный поток.Словно дерево в пустыне,Опаленное грозой,В поздней старческой кручинеТы поникнешь головой.
Пробил час – пора идти!В этот пламень необъятныйМук, желаний и страстейТы, как ливень благодатный,Слезы жалости пролей!
Здесь все грядущие темы Гиппиус и, даже более того, вся ее дальнейшая судьба предвосхищаются с какой-то неестественной точностью. «О ее детстве и первых юношеских годах мы не знаем почти ничего, – пишет биограф. – Время, в котором она родилась и выросла – семидесятые-восьмидесятые годы, не наложило на нее никакого отпечатка. Она с начала своих дней живет как бы вне времени и пространства, занятая чуть ли ни с пеленок решением „вечных вопросов“. Она сама над этим смеется в одной из своих пародий, писать которые мастерица:
Решала я – вопрос огромен —Я шла логическим путем,Решала: нумен и феноменВ соотношении каком?»
«В 1880 году, то есть когда мне было 11 лет, я уже писала стихи (причем очень верила в „вдохновение“ и старалась писать сразу, не отрывая пера от бумаги), – сообщала сама Гиппиус В. Я. Брюсову. – Стихи мои всем казались „испорченностью“, но я их не скрывала… Должна оговориться, что я была нисколько не „испорчена“ и очень „религиозна“ при всем этом… Вот вам сердце – в теле одиннадцатилетней девочки, едва прочитавшей Пушкина и Лермонтова – потихоньку!»
Действительно, если судить по приведенным тут же детским стихам —
Давно печали я не знаюИ слез давно уже не лью,Я никому не помогаю,Да никого и не люблю… —
«сердце» их автора было, как говорили тогда, «отравлено ядом декадентства». «Я с детства ранена смертью и любовью», – пишет Гиппиус. Эта формула дает право В. А. Злобину заключить свои рассуждения о творческом и жизненном пути Гиппиус следующим итогом: «Все, что она знает и чувствует в семьдесят лет, она уже знала и чувствовала в семь, не умея это выразить. „Всякая любовь побеждается, поглощается смертью“, – записывала она в 53 года… И если она четырехлетним ребенком так горько плачет по поводу своей первой любовной неудачи, то оттого, что с предельной остротой почувствовала, что любви не будет, как почувствовала после смерти отца, что умрет».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});