Красное колесо. Узел IV. Апрель Семнадцатого - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так сгустились приезды революционных вождей из-за границы, что через пять дней Гиммер попал ещё на третью такую встречу – Чернова, и в этот раз, вместе с Гоцем, официальным представителем от ИК, почему-то Чхеидзе и Скобелев не сочли Чернова достойным их встречи.
Ну, эсеровская встреча отставала от большевицкой по организации и по пышности. Хотя были на площади и войсковые части и рабочие колонны, и на платформах 6-тонных автомобилей толпилась молодёжь, но порядка меньше, и не было прожекторов; на перроне на тех же готовых арках заменили большевицкие лозунги на „землю и волю” и „в борьбе обретёшь ты право своё”. Правда, на встречу приехал Керенский (и адъютанты кричали перед ним: „Граждане! Дорогу министру юстиции!”), но поезд ещё сильней опоздал, и Керенский не дождался, оставил за себя Зензинова. Царские комнаты были переполнены, вход свободен, и очень интеллигентный состав публики. Масса была желающих ораторов, приветствовать вождя эсеров, и тут создалась импровизированная комиссия – кому дать слово, кому нет, и вокруг неё шум и препирательства.
Чернов появился, как всегда жизнерадостный, с этакой русацкой наружностью, непрерывно улыбаясь во все стороны улыбкой сильного человека, вот и с огромным букетом, – и под клики и марсельезу еле протиснулся через толпу в царские комнаты. Пока произносили ему первую речь от партии – досмотрелся Гиммер в завороте толпы, что с ним вместе приехали (об этом заранее не объявлялось) старый Дейч (весьма соглашательская фигура, опасная давним авторитетом, будет подкреплять Плеханова), Фундаминский, Авксентьев и ещё какая-то подтянутая энглизированная фигура (оказался Савинков). Что же делать? Этих – он и не полномочен приветствовать от ИК и сам не хотел, и решил обращаться к одному Чернову. (А узнали ли Гиммера? Из-за того что щуплый, вёрткий и бритый, его иногда принимали за Керенского. И Чернов сейчас вылупился изумлённо – но он-то не мог принять его за Керенского? Потом оказалось: объявили Суханова, а Чернов знал по снимкам одного Суханова – думца, с большой бородой, и недоумевал.) А приветствие (пришлось назвать „великим теоретиком социализма из самых недр революции”) Гиммер заострил по-боевому, самое нужное: как ценят в ИК заслуги Чернова в отстаивании интернационального социализма (понимай – Циммервальда), и что сейчас в революции эти позиции в жестокой опасности – и отстоим их от внешних и внутренних врагов! А Чернов охотно стал отвечать, и отвечал так длинно, что все тут, в тесноте, изнурились. И при том выявил странную повадку жеманничать и закатывать глаза. Потом вышли на рёв площади, была речь на площади (из автомобиля, стоя), и поехала головка эсеров (сопровождаемая броневиками) в штаб-квартиру на Галерной, и наверняка не для грозно-программной речи, а хорошо повеселиться, в стиле своего плотоядного вождя. И он тоже на другой день выступал, перед пленумом Совета, но не с грозным расколом и под овации мощной эсеровской фракции. У Гиммера было и личное доброжелательство к Чернову, когда-то заметившему его именно как писателя, и они в этих днях пообедали вместе, обсуждая пути действий, – но насколько Гиммер был сотрясён крайним раскольничеством Ленина, настолько он был разочарован, что Чернов уж и вовсе не собирался никого раскалывать, а – объединять всех народников. Как, ещё и эту плесень лепить к Циммервальду? Впрочем, кажется, Чернов больше напускал на себя оптимизма и самоуверенности, чем было у него.
Отчаянье! – первому теоретику ИК не было ни союзников, ни приложения сил. Теперь он решил перенести их в свою газету, „Новую жизнь”, которую вот-вот, на днях, начнёт выпускать, не столько вместе с Горьким, сколько прикрываясь его громким именем, – и близко к „Правде”, но не сливаясь с ней, прочертит истинную огненную трассу революции. И одновременно – культурнейшие имена: Ромен Роллан, Бенуа, Луначарский…
(Не надо забывать и своего научного уровня, что не в компанию же он с серой партийной исполкомовской братией. Тут как раз, на днях, задумали торжественно открыть всероссийскую Ассоциацию Положительных Знаний, собирали учёных, писателей, фигуры, позвали и Гиммера. И он держал речь. Сперва для скромности оговорился: „конечно, не нам, чернорабочим культуры”, а потом уже и прямо развернул перед учёными программу революции:
– Рабочее движение и борьба демократии меньше всего руководятся идеалом благосостояния, и не заботятся о том, чтобы каждый имел курицу в супе, – но к освобождению человечества и введению его в царство духовной свободы.)
7
Странно связала судьба Сашу Ленартовича с особняком Кшесинской: он из самых первых побывал тут, ещё по неостывшим следам убежавшей хозяйки, – а с того большевицкого совещания в залике с фонтаном всё чаще сюда заходил и уже стал тут своим человеком. (А в управление кавалерии вовсе перестал ходить: за март ещё получил жалованье, а за апрель может быть уже и неудобно, хотя многие так делают.) Не тем чувством он был движим, как теперь модно: любой врач или адвокат, обросший буржуазным жирком, вдруг заявляет, что всегда был за свободу, и даже пострадал в молодости, и переходит из кадетов в народные социалисты, лишь бы звучало слово „социализм”. Нет, от самого 27 февраля, когда он штурмовал полицейские участки, Саша хотел в революцию действовать, действовать, действовать! для чего же и ждал революции, для чего и жил?! Но это в прежние годы одиночки, как дядя Антон, могли бороться ярко. А теперь одиночка ничего заметного совершить не может, надо быть – в строю. А ни в каком батальоне Ленартович не состоял, из „офицеров-республиканцев” ничего не вышло, оставалась – политическая партия? Но и партии все какие-то квёлые, а действенные – вот только большевики. И хребет их – крепче, чем у межрайонцев.
Хребет состоял – в двух десятках напористых бесстрашных, даже и молодых, как Соломон Рошаль, Саша восхищался им: студент – а отчаянно повёл за собой морскую крепость и базу флота! А вождь большевиков, Лев Борисович Каменев, напротив – умница, равновесный, вдумчивый и очень милый. Он пробеседовал с Сашей однажды полчаса – и совершенно покорил сердце, хотя и не во всём убедил. При личной беседе больше казалось, что у Каменева всё согласовано безукоризненно. Когда же он выступал публично (несколько раз на Совещании Советов, Саша был там на хорах) – то, может быть, от нетерпеливых возгласов противников, а может быть, от свойства всякого публичного выступления, – мелкие штрихи противоречий раздвигались, растягивались, как на раздуваемой плёнке, и были видней. Несколько главных сомнений у Саши так и оставались.
Во-первых, о войне. Каменев казался недостаточно категоричен, что проклятую эту войну надо кончить как можно скорей и решительней, – хотя и ни разу не высловился, что её допустимо продолжать. „Это – не народная война, – говорил он на Совещании, – не народами затеяна. Мы хотим взять на себя смелость и гордость первыми в мире сказать, что – довольно! Весь народ России должен сказать слово „мир”… Мы хотим, чтобы наша революция стала орудием скорейшего прекращения мировых страданий…” – как будто очень правильно, но какого-то решающего удара не хватало. Дальше он предлагал давить на Временное правительство, чтоб оно склоняло все воюющие стороны открыть переговоры, – но разве так когда-нибудь дождёшься? И в ответ называли Каменева благодушным мечтателем, чей сон золотой разбудит грохот немецких орудий. Нет! Саша рвался к последней решительности, к огненной идее, как взывали некоторые: перебросить через фронты факел всеобщего восстания! – и только так мы с ней покончим!
Во-вторых, о Временном правительстве. Хотя Каменев не соглашался с нетерпеливцами, что надо правительство скорей сейчас же непременно свергать, но и доброго слова о нём он не сказал ни одного, а: что оно классово враждебно, и ни одной личности в нём мы не доверяем, и ни движением не поддержим, и ни за что не войдём, и будем всячески его контролировать, – да как же тогда правительству и править? А между тем это наше первое революционное правительство, наше главное завоевание! Вместо того предлагал сплачиваться вокруг Совета – но Совет же не правительство! „Пролетариат должен прийти к власти” – ещё и эта мысль была Саше сильно неясна. Из рабочего класса выдували какое-то новое „Его Величество”, о котором нельзя даже критически выразиться. И это было доказательством известной истины исторического материализма, что формы мышления консервативны и отстают от форм бытия.
Но что б ни оставалось недояснённого – а спокойное достоинство, тактичность и ум Каменева несравнимо возвышали его над экспансивным простоватым Шляпниковым, медлительно-туповатым Сталиным, а о Муранове стыдно даже упоминать.
И что ж нужно было думать теперь о Ленине? Большевики, гордо преданные своему заграничному центру, напряжённо ждали приезда Ленина, все с надеждой, но некоторые и настороженно. На том же Совещании Советов Ногин огласил телеграмму Ленина из Швейцарии, что Англия ни за что не пропустит ни его, ни других интернационалистов, что русская пролетарская революция не имеет злейшего врага, чем английские империалисты и их приказчики, они пойдут на любой обман и подлость. И вдруг утром 3 апреля полной неожиданностью пришла в особняк Кшесинской новость, что есть телеграмма с дороги из Швеции – и Ленин со спутниками прибудет в Петроград сегодня же, поздно вечером. Потрясающе! Как же удалось ему внезапно вырваться, обмануть англичан и перенестись как по воздуху?? Из частных негромких разговоров Саша узнал: проехал через Германию. Некоторые сильно от этого забеспокоились: как это будет воспринято массами? обществом? А Саша – нисколько: молодец! правильно! Он воображал это жгучее ленинское нетерпение – наслышался о его характере, – правильно! какие расчёты о границах, о правительствах, когда пришёл час кончать всю войну вообще! И вот он огненным метеором летел к нам!