От Кибирова до Пушкина - Александр Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гофман применяет терцины в лирическом жанре. В них нет явного дантовского подтекста. Скорее всего, он ориентируется на пример Бальмонта, например в терцине «Когда художник пережил мечту» (1900), в которой, кстати, наоборот, есть прямая отсылка к «Божественной Комедии» (стих «Исчерпав жизнь свою до половины»). Гофмановские «Терцины о прошлой любви» как бы мотивированы терциной Бальмонта:
Исчерпав жизнь свою до половины,Поэт, скорбя о том, чего уж нет,Невольно пишет стройные терцины.
Слова Бальмонта о своих терцинах вполне можно приложить и к терцинам Гофмана (к процитированным выше, а также и к «Вечерним терцинам»):
В них чувствуешь непогасимый светСтрастей перекипевших и отживших,В них слышен ровный шаг прошедших лет.
Образные приемы Гофмана во многом созвучны с аллегоричностью бальмонтовских стихов. Ср. у Бальмонта:
А в небесах, в провалах пустоты,Светло горят закатным блеском тучи —Светлее, чем осенние листы.
Или:
Все образы, что память нам хранит,В одежде холодеющих весталокИдут, идут, спокойные на вид.
А вот у Гофмана:
Лишь здесь легко спускаются ко мне,Как бабочки к огню свечи балконной,Те мысли, что живут лишь в тишине…
У обоих поэтов терцины проникнуты мрачно-траурными чувствами.
У Бальмонта:
Сознаньем смерти глянувшей могучи,Звучат напевы пышных панихид,Величественны, скорбны и певучи.
У Гофмана:
Весь мир — зеленое, глухое дно.Но пусть дома — как темные пещеры,Где счастье мертвое погребено.
О «Терцинах трудового утра» дал отрицательный отзыв Брюсов, назвав их «вдумчивыми» и невозможными для поэзии взрослого Гофмана, после его публикации в «Весах» в 1907 году[309].
В терцинах Гофман применяет классическую рифменную схему: АбА бВб ВгВ гДг ДеД… или аБа БвБ вГв ГдГ дЕд… Кроме того, он как бы следует указанию Вяч. Иванова, который считал, что целесообразнее для более четкого восприятия терцин применять точки каждые два-три трехстишия[310]. Все терцины у Гофмана применены в лирическом жанре.
Интересно отметить, что в рецензии на книгу «Искус» М. А. Кузмин, раскритиковав Гофмана (среди прочих характеристик есть такая: «лирик вялый, вязко-приторный и сероватый»), не только посоветовал поэту обращать больше внимания на русский язык[311], но еще и уточнял:
Было бы желательно, чтобы похвальная скромность автора не запрещала ему обращать внимание на русский язык и на соответствие формы с содержанием, потому что если он думает, что любые мысли, кое-как втиснутые в размер терцин, образуют терцины, то он глубоко ошибается[312].
Кузмин, очевидно, отталкивался от своего опыта в терцинах в «Александрийских песнях», где он подверг песенной перелицовке серьезное произведение Брюсова — «Аганатис. Финикийский рассказ» и упростил брюсовские терцины до нерифмованных трехстиший[313]. Критика Кузмина, кажется, касалась именно всеми признанной музыкальности стиха Гофмана и, очевидно, соотносилась с теоретической позицией, выраженной поэтом в очерке «О прекрасной ясности» (1909):
Как в форму терцин, сонета, рондо не укладывается любое содержание, и художественный такт подсказывает нам для каждой мысли, каждого чувства подходящую форму, так еще более в прозаических произведениях о каждом предмете, о всяком времени, эпохе следует говорить подходящим языком.
Первое стихотворение в терцинах Гофмана, написанное в 1905 году, навеяно религиозными оттенками в духе поэзии Владимира Соловьева о вечной женственности, но и не без аналогий с поэзией Эллиса, Сергея Соловьева и раннего Блока. Порой кажется, что применение терцин оправдано некой аурой католического мистицизма[314]. В «Терцинах о прошлой любви» образ влюбленной приобретает черты прекрасной дамы, donna angelicata, в чисто куртуазном и дантовском духе:
Когда ж, дрожа, склонялась ты в мольбе,Все позабыв в молитвенном напеве, —Светилось что-то чудное в тебе
И что-то близкое Пречистой Деве.
И тут возникает следующий вопрос: насколько Гофман мог чувствовать влияние итальянской лирики Dolce Stil Nuovo и петраркизма?
IIIНадо сразу же отметить, что поэзия Виктора Гофмана ориентирована главным образом на французскую и немецкую лирику (что и подтверждается его тесной дружбой с Г. Бахманом, который, кстати, познакомил Гофмана и с английской поэзией[315]), и никаких открытых итальянских подтекстов у него пока не выявлено. Однако, на мой взгляд, имеет смысл обратить внимание на некоторые намеки и знаки, мелькающие в его стихах.
Разумеется, стоило бы сначала соотнести и сравнить поэзию Гофмана с творчеством тех поэтов-современников, у которых интерес к итальянской поэзии Треченто декларирован. Имеются в виду по крайней мере М. Кузмин, А. Блок, Вяч. Иванов, А. М. Эфрос, Ю. Верховский. У Гофмана вряд ли читатель сможет найти эксплицитные отсылки к традиции Dolce Stil Nuovo и петраркизма. Тем не менее небезынтересно с этой точки зрения рассмотреть второй раздел «Книги вступлений» — «Просветы нежности». Он открывается стихотворением «У светлого моря»:
Мне сладостно-ново, мне жутко-отрадноБыть кротким, быть робким с тобой.Как будто я мальчик, взирающий жадно,Вступающий в мир голубой.
Именно формулой «сладостно-ново» открывается цикл о нежности, т. е. о центральном понятии поэтики Гофмана. И следующее стихотворение «Смеющийся сон» начинается стихом: «Мне сладостно вспомнить теперь в отдаленье»:
Мне сладостно вспомнить теперь в отдаленьеВесь этот смеющийся сон.Все счастье мое в непорочном сближенье,Которым я был упоен.
Цикл, открывающийся «сладостно-ново», развивается в целый ряд встреч, ласковых слов, тревожных мгновений, проникнутых «тихой болью-нежностью» и идеалом «непорочности»[316]. Цикл полностью подтверждает характеристику лирического героя Гофмана в определении Айхенвальда (см. выше). Напомним, что о новом сладостном стиле и его формулах Гофман мог прочитать в Истории итальянской литературы А. Гаспари, которую, кстати, в 1895–1897 годах на русский язык переводил не кто иной, как Константин Бальмонт.
Вообще женщина, воспеваемая в поэзии Гофмана, «складывается» из сочетания нескольких типологических образов, на ней, как нам представляется, все же лежит отпечаток образа Беатриче или Лауры. Ее образ абстрактен, бесплотен, о ее конкретных чертах можно только догадываться: «Ах, фея с маленькими глазками…», «…следить я буду без конца / Волнение груди округленной, / Томленье смуглого лица». Вместе с тем у нее есть некий тайный, темный ореол, который, скорее всего, восходит к романтическому образу роковой женщины: «О ты, лукаво обманувшая / Мою доверчивую нежность…»[317] Так в цикле: «Эта тихая боль — называется нежность».
IVВ поэзии Гофмана нередки сложные и неожиданные образы в духе позднего петраркизма. У него, очевидно, это дань традиции русского эпигонского романтизма, которая, в свою очередь, сильно зависела от образной системы русского неопетраркизма (от Раича до Бенедиктова)[318]. Обращаясь к своей даме, поэт прямо восклицает: «У меня для тебя столько есть прихотливых сравнений…» Вот явный пример такого нового кончеттизма у Гофмана:
Слетаются грезы, звонит ожерельеМоих очарованных дум.
А вот неожиданные мишурно-помпезные сравнения (тут — с мотыльком), совсем в духе известной статьи Раича о Ломоносове и Петрарке:
Была б ты вся воздушно-белая, Как вздохи грез,Летала б вкрадчиво-несмелая, Средь жарких роз.
Такой подход к поэтическому образу у Гофмана характерен для всего первого сборника, начиная с открывающего книгу раздела «Природа» (например, цикл «Марины», созданный в Алупке в 1904 году). Вот аллегоричное изображение пены морских волн:
То словно старцев рой с лучистой сединою,Услышавших вдали прибоев голоса,Плывёт встревоженно под зыбкою волною,И ветер дерзко рвёт седые волоса.
VФормула «сладостно-ново» используется и в других произведениях Гофмана. В частности, в «Балладе о поздних встречах» мы читаем: «Как больно, как жутко, как радостно-странно» — и чуть ниже: «Оно было прежде так ласково-свято».