Черновик исповеди. Черновик романа - Михаил Берг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через полчаса с влажными после душа волосами он сидел в углу с сигарой и стаканом спиртного, вполуха прислушиваясь к оживленному разговору.
— Ты предлагаешь мне лечь под коммунистов, как будто не было их реставрации, когда они тут же, только вернулись, стали тыкать всех мордой в говно? По какому праву? Потому что сменили название, потому что демократы оказались такими же голодными, гребущими под себя, как все те, кто пробует власть на язык? Но сколько, черт, можно, сколько раз можно верить и прощать?
— Семижды семь, батюшка, семижды семь, дорогой.
— Да поди ты знаешь куда со своим прощением. Мне остоюбилеили те, остоюбилеили эти. Мы каждый раз верим, что будет иначе, а все становится таким же. Вместо одной фразеологии — другая, а жизни как не было, так и нет.
— Хорошо, ожидай, когда за тобой придут. Или ты думаешь, что тебе спустят то, что не спускали другим? Вчера взяли всех, кто был у Эмилии. А ты все рассуждаешь, размазываешь сопли — можно ли стрелять в бывших друзей и их солдатиков? Если мы не будем стрелять сегодня, завтра мы будем там же, где и все остальные, если только, как Ардашев, не останемся…
— Про Ардашева лучше молчи в тряпочку. Мудак, начавший палить просто так, для понта, из-за него сколько невинных людей погибло. Притащить молокососов с пушками на площадь только потому, что крутой: бицепс-трицепс…
— Ты бы поостерегся о мертвом. Если бы он привел не пятнадцать человек, а пятнадцать тысяч…
— И что — было бы море крови, а так — семь трупов. И ты меня не совести Сенькой. Я, думаешь, его не жалею. Кто у Ленки провел две ночи, только чтобы как-то успокоить. Все ножи и веревки попрятал. Чуть не трахнул ее от жалости. Жена друга, никуда не денешься. Сенька Ардашев — мудозвон, добряк, депутат, — думал, депутатский значок спасет от пули. А он не спасает, понимаешь, не спасает. Но ведь…
— Перестань ты думать о коммунистах. Их больше никто не потерпит. Давай здраво, спокойно рассуждать: зло или не зло то, что сейчас происходит? Развалить страну, озлобить людей, наобещать с три короба и опять прогнуться перед коммунистами, только их вынесло на поверхность. И опять взяться за свое, когда их смели. Но коммунистов больше не будет, нет никаких коммунистов — это все из прошлого.
— При их втором возвращении так тоже говорили. И тоже на это рассчитывали. А как обернулось? Ты меня не уговаривай. Я сам могу поднять шестьдесят — семьдесят стволов. Но зачем? По какому праву? Как я буду смотреть им в глаза, если сам не знаю, что будет дальше, зачем мы будем стрелять в тех, кто будет стрелять в нас? Чтобы последние евреи и немцы могли уехать? Я будущего не вижу, понимаешь. Я не толстовец, но и не без креста. Лить кровь…
— Ортега-и-Гассет…
— Ебал я твоего Ортегу-и-Гассета, Хайека вместе с Сартром, мне…
Голова почему-то кружилась. Он прошел на кухню, чтобы выпить воды, открыл кран и, пока пил, долго стоял — смотрел, как льется вода. Открыл сильнее. Бурлящие водовороты вокруг стока напоминали прозу друга Базунова. Кто теперь помнит его? Кому нужна головокружительная точность и выверенность детали, мост между частным и общим, вообще благородное изящество стиля? А что нужно? Попытаться свалить очередное временное правительство, которое только устраивается поудобней, всерьез и надолго, словно усаживается на место, что пусто не бывает (а пока суд да дело, затыкает рты всем остальным, будто и не состоит сплошь из бывших демократов)? Нет у нас никаких демократов, да и не может быть. А есть лишь страх смерти, гнилая антропология, которую мы пытаемся преодолеть с помощью одной и той же национальной игры: свалить, стащить с постамента прошлое, чтобы тут же начать его реставрировать. Песочные часы. Он подставил под струю стакан, вода переливалась через край, разнокалиберными струйками, струями, каплями падала вниз, смешиваясь у стока в один бурлящий сотнями водоворотов поток.
Вечер, перешедший в ночь, был в самом разгаре. Веретена с разных сторон равномерно и не умолкая вращались. Кроме ma tante, около которой сидела только одна пожилая дама с исплаканным худым лицом, несколько чужая в этой оголтелой компании, все остальные казались навеселе. Общество тем временем разбилось на три кружка. В одном обсуждали проблему Ардашева. Во втором — есть ли шанс как-то повлиять на знакомых в правительстве и образумить их, заставив прекратить террор и отменить комендантский час. В третьем — как захватить какую-нибудь телебашню или радиостанцию, чтобы хоть на пять минут выйти в эфир и призвать всех к отказу от православия в знак протеста против благословения патриархом главы хунты. Хозяин дома, бывший депутат, неделю как лишенный своих полномочий, переходил от одного кружка к другому, как владелец прядильных мастерских, следящий за работой, стараясь не пропустить ни слова, важного для дела. Тишина за окном пару раз прерывалась воем сирен полицейских машин — все на секунду смолкали, отслеживая траекторию звука, а когда звук удалялся, продолжали начатое. В соседней комнате, дверь в которую была полуоткрыта, стоял стрекот пишущих машинок, ротатора, там что-то печатали, клеили, диктовали. Рядом, у экрана с формулой генома и схематичным изображением двуглавого ягненка, о чем-то взволнованно спорили люди в белых халатах.
— Ну, Боб, — сказал хозяин, кладя ему руку на плечо. — Ты отдохнул? Что собираешься делать?
— Надо отсюда уносить ноги. До конца комендантского часа… Твоя коробочка полна. Скоро за ней придут. Хочу на время исчезнуть из города.
— А эти? — Бывший депутат махнул в сторону ученых.
— Боюсь, не успеют. В любом случае их стоит перевести в более безопасное место. Всем остальным надо проспаться, меньше пить, меньше болтать. Я не знаю половины тех, кто сегодня у тебя.
— Я сам не знаю половину, — признался хозяин. — Приходят, приводят с собой — не выгонишь. А кто такие? Почти наверняка есть агенты правительства.
— Это хорошо. Пусть все закончится болтовней. Проследи, чтобы не было дат, цифр, имен. Пусть будет все в общем, будет трескотней. Я уверен, что тебя не берут намеренно — ты светишься сам, светишь остальных. Попробуй выяснить: кто знал об Ардашеве? Ведь его ребята не успели достать пушки, как по ним стали стрелять, я правильно понял? В принципе, можно узнать. Но и это не главное. Главное — спасти нашего ягненка. Это — последняя надежда. Если жизнь можно будет копировать, все остальное сразу станет архаикой. Уходи через полчаса после меня и предупреди всех, кому доверяешь совершенно. А потом… — И он притянул голову депутата к себе и зашептал на ухо.
Уже светало, когда он, переждав нужное время в соседней парадной, нашел на прежнем месте оставленную ночью машину и двинулся к выезду из города. В кармане лежали документы с его фотографией, но на чужое имя. Его остановили на Каменноостровском, где транспортная полиция была усилена национальной гвардией, и на Приморском шоссе, где возле рогаток, колец колючей проволоки и шлагбаума кишели черные береты. И офицер транспортной полиции, и сержант-десантник явно ждали, когда их сменят, утренняя промозглость делала их хмурыми и неразговорчивыми. Беглый осмотр документов, взгляд в салон, какой-нибудь вопрос, разрешение ехать. В багажнике, рядом с запаской, лежали две коробки с перфолентами, а сверху сумка с провизией от Николая Кузьмича, дворецкого графини Люверс.
А через час он уже разжигал камин в ее загородном доме в Куоккале.
Казалось, все прошло благополучно. Ни слежки, ни погони, ни банального хвоста. Его, однако, не отпускало чувство невольной тревоги, он нутром ощущал сжимающееся вокруг него кольцо. Так просто его не выпустят. Значит, надо что-то придумать. Машину он предусмотрительно загнал в полузасохший ольховый кустарник на большой дороге, у поворота к кладбищу, в полутора верстах от дома. Садовый участок просматривался, кажется, со всех сторон, к даче незаметно подойти было невозможно. К тому же имелся второй выход. Тщетные надежды. Револьвер лежал в правом брючном кармане, в левом — запасная обойма. «Только не напейся», — говорил он себе, отхлебывая из стакана, пока занимался огонь в камине. Два соседних дома стояли заколоченными, лишь из двух-трех труб окрестных дач шел робкий дымок. Надо протопить быстро и энергично, чтобы потом закрыть дом изнутри и не выходить.
Ночью чувство тревоги только усилилось. Дважды он вставал, курил, прижимался лицом к стеклу веранды; потом открыл входную дверь, отвратительно громко лязгая запорами, и помочился с крыльца в траву. Было тихо, поразительно тихо и спокойно, небо над головой, очевидно, было затянуто тучами, ибо не горела ни одна звезда, лишь справа над лесом, как фонарь сквозь воду, тускло светилась луна. Он вздрогнул — на соседнем дворе мяукнула кошка, зашелестело в кустах, он захлопнул и запер на все запоры дверь. Поморщившись, прополоскал рот водой, надо меньше курить, мелькнуло в голове; стараясь ступать тише, подошел к кровати и лег с краю. Две теплые руки обхватили его за шею.