Канал грез - Иэн Бэнкс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но точно так же она не была уверена в том, что ей хочется стать профессиональной виолончелисткой. Она очень любила это занятие и, вероятно, достаточно хорошо владела инструментом, чтобы играть в оркестре, — но снова та же загвоздка: можно все испортить, превратив любимое занятие в работу.
Чтобы отвлечься от этих мыслей, она стала заядлой спортсменкой и проводила в гимнастическом зале академии гораздо больше часов, чем могли одобрить преподаватели виолончельного класса. Она забывалась, увлеченно занимаясь развитием своих физических возможностей.
Зимнее путешествие на пароме с юга на север выдалось штормовым, но большую часть пути она просидела на палубе под открытым небом, прижимая к груди окоченевшими, несмотря на перчатки, руками футляр со старой виолончелью, стуча зубами и ощущая на губах соленые брызги, покрывавшие все лицо каплями холодного пота, между тем как судно качало и оно то зарывалось носом, то заваливалось набок, а белые волны обрушивались сверху и скатывались вниз, швыряя паром, словно борцы сумо, старающиеся в схватке вытолкнуть противника с ковра.
Она нашла мать внезапно постаревшей. В Саппоро Хисако пошла со старыми подружками в кафе и, сидя с ними за столиком, вдруг поняла, что им почти не о чем друг с другом говорить. Она пошла на ледовый фестиваль, но тот выглядел в ее глазах совершенно смехотворно. Попробовала покататься на лыжах, но в самом начале каникул подвернула ногу и оставшееся время пролежала с растяжением, кое-как ковыляя по квартире.
В этот приезд она навестила господина Кавамицу. Она уже давно не бывала у него, постоянно находя все новые причины, чтобы отложить свой визит. Однажды она все-таки позвонила ему, но не застала дома и поймала себя на том, что чувствует облегчение. Но теперь она шла с надеждой встретиться с ним, и он открыл дверь.
Господин Кавамицу обрадовался ей. Его квартира пропахла юдзу[29] и свежим тростниковым ароматом новых татами; госпожа Кавамицу приготовила чай.
Они поговорили о Жаклин Дюпре. Господин Кавамицу сказал, что Хисако может стать восточной Дюпре. Хисако рассмеялась нервным смехом, прикрывая ладошкой рот.
— О!. дзюдо, карате, кендо… да ты стала настоящей ниндзя, Хисако, — сказал господин Кавамицу, когда она рассказала о своем новом увлечении.
Она, улыбаясь, склонила голову.
— Но это не очень подходит для девушки, — сказал он ей, — это так… агрессивно. А ты не отпугнешь от себя всех мальчиков?
— Может быть, — согласилась она, не поднимая глаз и теребя хлопковую оторочку татами.
— Но, возможно, это не так и плохо, если ты хочешь стать великой виолончелисткой?
Она закусила губу.
— Ты хочешь стать великой виолончелисткой, Хисако? — спросил он так торжественно и серьезно, как будто эти слова были частью храмовой церемонии.
— Не знаю, — ответила она и взглянула на него, внезапно почувствовав себя совсем юной и словно бы незамутненно чистой и ясно увидев, что господин Кавамицу тоже внезапно состарился.
Она почувствовала, что краснеет и становится чище.
Господин Кавамицу важно кивнул и налил еще чаю.
Возвращаясь обратно на пароме, она опять сидела под открытым небом, глядя на вздымающееся, бушующее море под свинцовыми тучами, изливавшимися темными полосами дождя. Опять она прижимала к себе футляр со старенькой виолончелью и наблюдала с пустынной палубы, как волнуется холодное море, уткнувшись подбородком в плечо дешевенького, но такого дорогого для нее футляра, то и дело сотрясаемая ознобом.
Через некоторое время она встала, покачиваясь, прошла по шаткой палубе к самому борту, подняла футляр с виолончелью высоко над головой и швырнула в воду. Футляр упал плашмя, ей показалось, что она явственно услышала глухой удар. Море подхватило виолончель, и та, переваливаясь в холодных волнах, поплыла за кормой, словно потерянная лодка.
Дело обернулось неприятностями. Кто-то заметил в воде футляр и решил, что это человек. Паром замедлил ход, начал разворачиваться и, опасно кренясь от бортовой качки, поплыл в обратную сторону. Ничего этого Хисако не видела и не слышала, так как рыдала, запершись в туалете.
Паром и без того уже опаздывал, отстав от расписания, а тут потерял еще два часа, изменив свой курс в поисках «тела». Как ни удивительно, но они отыскали в бушующем море старый футляр, который уже почти скрылся под водой, выставив на поверхность только самую макушку. На нее накинули веревку и вытащили футляр на борт. Внутри было написано имя Хисако. Об этом происшествии сообщили в академию. В наказание ей дали внеурочные дежурства по общежитию и дополнительные уроки по выходным.
Старая виолончель, конечно, была окончательно испорчена, но Хисако ее сохранила, и однажды, когда закончилось ее наказание, а токийские парки розовели от цветущих вишен, она в воскресный день взяла просоленный футляр с покореженной от воды виолончелью и отправилась поездом в Кофу, забралась на голую вершину одного из холмов к северу от пяти озер Фудзи и на полянке с помощью нескольких баллончиков горючего для зажигалок кремировала инструмент в его искореженном, сплюснутом гробу.
Умирая, виолончель вздыхала, стонала и потрескивала, а струны лопались звонко, как удары хлыста. На фоне распускающихся деревьев и яркого неба дым казался бледным и нематериальным, но от жаркого пламени, поднимавшегося в чистом весеннем воздухе, затрепетала даже сама Фудзи.
Воины прохаживались между людьми, загнанными в большую комнату. Она сидела рядом с Филиппом. Комната выглядела как бальный зал с причудливым потолком. Парящие в вышине железные балки были окрашены в серый и желтый цвета, но, пристально всматриваясь, она так и не могла разглядеть, закрыто ли стеклом пространство между железными переплетами или там ничего нет. В огромной комнате были разбросаны озерца, и купы деревьев, и холмики, поросшие кустарником и цветами, а в дальнем конце медленно шествовали нагие женщины с полотенцами. От теплой воды в озерцах поднимался туман, клубами ходивший под арками красных церемониальных ворот, что проступали из рваных прядей тумана, как буквы неведомого алфавита. На черном берегу источающего пар озерца расположились лежащие в ряд люди, они улыбались, их медленно засыпали черным песком.
На середине озерца, полускрытая от взоров клубящимся туманом, из воды вынырнула женщина в черной купальной шапочке, плавательных очках и с зажимом на носу. Она закачалась на воде, как поплавок, издавая звук, похожий на печальный свист. В руке ее, зажатое между указательным и большим пальцами, блестело что-то маленькое и белое.
Хисако оторвала взгляд от женщины. Людей на берегу все так же продолжали засыпать черным песком; одетые в желтую форму служители с пластмассовыми совочками медленно возводили могильные холмики над улыбающимися, безмятежно беседующими людьми. Она взглянула на часы, висящие высоко под самыми сводами, но они наполовину расплавились и растеклись, как на картине, и стрелки их застыли на четверти девятого. Она взглянула на часы у себя на руке. Но они показывали то же самое время.
Воины подходили все ближе, собирая по кускам людские останки.
За стенами стеклянного зала на холме виднелся замок. В зале было жарко, а за стенами лежал снег. Могучие каменные стены замка были оторочены белизной, и на каждом уступе широкой крыши, распростертой, словно крыла застывшего в полете исполинского ворона, лежал снег, смягчавший контуры замка, так что он сливался в вышине с молочно-белым небом.
Воины подошли к ним с Филиппом. На них были длиннополые топорщащиеся одеяния из серого и коричневого материала, лица скрыты за длинными сетчатыми масками, в обеих руках они держали по длинной бамбуковой трости. Они притрагивались ими к людям, превращая те части их тела, которых касались, в золото. Они притрагивались к руке или ноге, или ступне, или кисти руки, или к туловищу, или к голове и вслух называли то, к чему прикоснулись. Эта часть тела превращалась в золото, остальным же ничего не делалось. Нетронутые части целыми и невредимыми оставались лежать на плитках пола, порой чуть трепыхаясь. Вслед за воинами с бамбуком шли другие, которые с извинениями собирали в черные мешки превращенные в золото части тела.
У плавающего мальчика отняли ногу, у толстого фараона — голову (он так и остался сидеть безголовым, а там, где только что была его голова, остался гладкий розовый обрубок шеи, пальцы фараона нетерпеливо барабанили по плитам, которыми был выложен край бассейна), у младшего брата отняли руки, у чернокожего мужчины — туловище (его конечности силились расположиться в правильном порядке, как будто тело было все еще здесь, но всякий раз, когда они, казалось, вот-вот достигнут успеха, какая-нибудь рука или нога дергалась и сводила на нет все усилия, и тогда по лицу оставшейся без туловища головы пробегала гримаса раздражения).