Пленник стойбища Оемпак - Владимир Христофоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глухая Липа с мучительным сосредоточением на лице вслушивается в разговор подружек, стараясь ухватить хоть одно слово. Она даже одно ухо выпростала из-под платка и часто-часто моргает белесыми ресницами.
Бабка Лампия, мать восьмерых детей, помолчала и снова повторяет:
— Все как есть — это жадоба.
— Сдоба? — встрепенывается Липа. — У меня нонче сдоба не вышла, село тесто-то…
Старушки всплескивают руками и дружно промокают уголками платков скорые на слезы глаза.
Бабушка утирает потное лицо и наклоняется к Липе:
— Дрожжи, подружка, нонче не те…
— Не те, ох не те, — кивает благодарно Липа. — Раньше, бывало, поставишь квашню — да за ночь раза три и встанешь. Тесто-то вытирает, выпирает…
— У меня на действительной средний, — серьезничает враз Лампия. — На побывке сказывал, оружье сейчас наше и ихне шибко забойное, крепкое. Ежели забойство како начнется, не приведи господь! Вся земля перешевырнется. Нет, не врут церковны книги-то…
Бабушка вышла и возвращается с миской квашеной капусты.
— Лягушка испугала, окаянная. Как она в сени забралась? Я — свет, а она сидит на краю бочки и пучит на меня глазищи. Серая вся такая, ровно мышь. Видно, быть дождю.
— Вестей жди, Матвеевна. Лягушка к добрым вестям.
— Слава богу, коли так. Давайте, девки, к столу, вечерять будем. Капуста, не знаю, кака вышла, рассолу что-то маловато…
— Хоть капустушка не клубиста, а я девушка грудиста, — оживляется бабка Калина.
— Была, да сплыла, — говорит Кондратьевна.
— Девки нонче пошли все каки-то худосочны, ни грудей, ни заду. Посмотришь и подумаешь: чем родить-то будешь, чем кормить? Доска доской… — Лампия смотрит на меня, однако не стесняется, продолжает: — Не хвалясь, скажу, я в молодости при теле была…
— Тити по пуду — работать не буду! — вставляет со смехом Калина.
— А ну тя! Так скажу: первых пятерых в печи русской рожала. Протопишь, бывало, до сухоты, постелешь соломку, да и сама туда — нырь. А оттуда принимай только дитятку. Потом уж запретили, в больницу везли. А в печи бабе легче рожать, легче… Э-эх, а муженек-то у меня был! Не совру, меня не обижал, не знаю такого случая, чтоб на совместной лежанке спиной ко мне поворачивался…
Мне интересно, я приоткрываю даже рот, но бабушка моя начеку:
— Хватит болтать, что было — быльем поросло, пусть молодые рожают. Кондратьевна, доставай из буфета чашки, горошница уж вся испукалась в печи — каша одна.
Дверь осторожно скрипит.
— Матвеевна, это я. — Из темноты показывается востренький нос Глазливой.
— Явилась! — буркает Кондратьевна. — Тут как тут.
— Проходи, проходи, — приглашает бабушка. — Сейчас исть будем.
— Да уж я сыта, сыта. Так, посижу маненько…
— Неча скромничать, гороху всем хватит.
— Ну ежели за кумпанию…
— А ты чо там притих на печи, словно сыч домовой? — кричит мне бабушка. — Особого приглашенья ждешь?
Я нехотя слезаю с теплых полатей, протяжно зеваю и неожиданно решаю для себя, что завтра сразу после уроков поведу Стеллу на Зеленый остров. Есть там одно укромное местечко с шалашом, где мы рыбачим с дядей Петей. Разведем костер, испечем картошки, и никаких вам бабушек, никаких мам…
В нос ударяет густой сладковато-приторный дух горошницы. Я обхватываю полотенцем каленый чугун, ставлю посередь стола. Бабушка тем временем достала деревянные ложки, тарелки, бутылку с постным маслом. Кондратьевна и бабка Калина в четыре руки принимаются мелко рубить лук. Лампия на весу отрезает широкие ломти пеклеванного хлеба.
Расселись.
Бабушка с черпаком в руке берет сначала мою тарелку, наполняет до самых краев.
— Опять этот горох, — кисло ворчу я.
— Смотри, объешься гороху — беда будет, — смеется бабка Калина.
Лампия мгновенно затряслась от смеха:
— Ой, Калина, язви тебя! Говоришь, объесться гороху?[1]
Я с серьезным видом пожимаю плечами: мол, чего тут смешного?
— Одна объелась, да семерых родила, — вставляет Глазливая.
Бабушка строжится:
— А ну вас, охальницы, давайте исть.
Я плеснул в тарелку постного масла. Золотисто-янтарная жидкость вначале погружается мешочком до самых нижних слоев светлого бульона, где горкой лежат янтарные ядрышки гороха, потом начинает медленно растекаться тонкой пленкой до самых краев тарелки. Придавленный гороховый пар вмиг нагревает масло, и оно отзывается тонким ароматом давленых семечек.
Я сыпанул полгорсти прохладного влажного лука, помешал ложкой; масляная пленка тотчас разбивается на большие приплюснутые пузыри вперемешку с горохом и луком. Смешиваются все три запаха, и я непроизвольно сглатываю слюну, но снова думаю о Стелле. Привиделась она мне вдруг — сидящей рядышком со мной, уплетающей за обе щеки бабушкину горошницу. Мы весело работаем ложками, поглядывая друг на друга, а за печью спросонья верещит сверчок, деликатно покашливает репродуктор, и впереди у нас бесконечная ночь на теплых печных полатях… Размечтавшись, я кошу глаза туда, где «сидит» Стелла, но вижу сморщенное личико глухой Липы. Она ест не спеша, долго дует в ложку, а кусочки хлеба откусывает так, чтобы зря не уронить лишнюю крошку.
Лицо Кондратьевны выражает прежнюю сосредоточенность. Кажется, горошницу она хлебает машинально, не чувствуя ни голода, ни вкуса. Бабка Лампия раскраснелась и постоянно утирает фартуком лицо. Калина смешно отставляет мизинец, причмокивает. Глазливая ест с проворностью кролика, попавшего в капустник, пошмыгивает своим востреньким носом, то и дело промокает краюшкой хлеба ямку под нижней губой. Бабушка незлобиво сокрушается по поводу того, что и горох нонче не тот, а сухой больно, и масло горчит, и хлеб ровно закала.
В репродукторе умолкает протяжное треньканье, означающее какую-то мелодию. Диктор объявляет:
— По родной стране. Минск. Свыше четырехсот пятидесяти тысяч гектаров заболоченных земель осушено в Белоруссии за послевоенные годы… На Псковщине цветет лен. «Голубой неделей» называют это время местные жители…
Бабушка вздыхает:
— Лонишний лен-то был горазнее и лутше нонешнего: долгий, да волокнистый, да белый такой. Бывало, горбач[2] из клиньев сошьешь — любо-дорого!
— Не говори, Матвеевна, — подтверждает бабка Лампия. — Я всю детву свою одевала в домоткану — сносу нет. Счас все магазинное, готовое…
— А я слышала, из зверильника змей сбег, — говорит глухая Липа и кладет насухо облизанную ложку в пустую тарелку.
Бабка Калина, подавившись от внезапного приступа смеха, кашляет. Бабушка, смеясь, похлопывает ее по спине:
— Тошнехонько с вами.
— Ой, я не могу, бабы, не могу… Она же уморит когда-нибудь. Змей, Липушка, к богатству. — Калина утирает глаза, ждет, когда стихнет смех. — Матушка моя сказывала: тот змей, приносящий богатство, выводится из петушиного яйца. Несет его петух пяти годов. Яйцо это как голубиное. Берут его и подвязывают под низ живота, носят шесть недель, не ходят ни в церковь, ни в баню — тогда змей выходит из яйца. Ростят и кормят до семи годов, и чтобы никто не видал. Только тогда он начинает летать и носить в дом, что прикажут: хлеб, молоко, водку.
— А мотоцикл «Харлей» может принести? — спрашиваю я, мечтавший в то время о собственном транспорте.
— Не, только съестное.
Глазливая, шмыгая носом, нерешительно просит:
— Да-ко, Матвеевна, еще супцу — ёлочью[3] что-то отдает, разбавить бы…
Кондратьевна сердито поднимает голову:
— А мне ровно и недосолена похлебка-то…
— Недосол на столе, — говорит бабушка и наполняет тарелку Глазливой.
— Вот благодарствую, Матвеевна! Я намедни арбуз с селедочкой съела, так, верите-:нет, вся желудочная машина расстроилась. И все, чо ни поем, селедкой ровно и отдает — одна ёлочь на языке.
— Неча жадничать — чисто век жить!
— Арбуз-то зеленющ попался, да жалко добро выкидывать. Вот я и приспособилась к нему с селедочкой.
Бабушка предлагает гостям по второй тарелке, но все, кроме Глазливой, благодарно отказываются.
— Давай, бабка Калина, загадки, — говорю я, отодвигая тарелку и чувствуя тяжелую сытность в животе.
— Все одно не разгадаешь. Ну-тка вот: летела птица-еретица, нос долгий, голос тонкий, кто ее убьет, тот свою кровь прольет.
— Это я уже слышал — комар. Давай новую.
Калина подвела глаза к потолку, шевелит губами:
— Ну, слушай. Зоря-зорянка, красна девица, по полю ходила, ключи потеряла. Ну-тка…
Зашелестело «листовым железом» в репродукторе.
— Минск. Сегодня после гастролей в Берлине сюда прибыл Государственный Шанхайский театр шаосинской оперы. Советский зритель увидит в постановке китайских мастеров две классические оперы: «Пролитая чаша»…