Жизнь и творчество Дмитрия Мережковского - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этой «тесной щели» среди наших современных писателей больше всех находится сам Мережковский, острее всех ощущает метафизический воздух эпохи. Оттого, может быть, в будущее время, среди того, что писалось и думалось в наши дни, мука Мережковского, тревога его, порой — даже какое-то озлобление на «глухих», и его любовь, большая любовь к человеку, несмотря на кажущуюся холодность его уверений, — станут признаком его писательского первородства.
Тема Мережковского и метод ее трактовки и все необычное нагромождение исторических данных, интуитивного проникновения в метафизическую суть явлений, и самая необычность сюжетов, с которыми Мережковский оперирует — все вместе создало между ним и современниками не то что стену, но как бы некое безвоздушное пространство вокруг него — замечательный писатель не услышан в современности так, как он этого заслуживает. Не только в русской, но и в мировой современной литературе почти никто сейчас не касается так остро и на такой глубине проблемы судьбы человека; метафизика Мережковского, его «дуализм» и видения истории — все это об одном — о судьбе человека.
И лишь только то, что, выходя за границы узкого представления о человеке, Мережковский всю жизнь мучительно бьется над таинством Сына Человеческого и в Нем, и через Него, как из высшей, центральной точки, хочет понять соотношение планов эмпирического и высшей реальности, — все это для нас столь непривычно, столь обнаженно-страшно, столь утомительно для нашего равнодушия — что немногие дают себе труд по-настоящему следовать за Мережковским, т. е. стать соучастниками его тревоги и радости.
Центр вопроса о человеке для Мережковского — во внутреннем перевороте, в «из себя выхождении», в превращении человека в «новую тварь». Павел и Августин, два величайших деятеля христианства, два столпа Церкви, утвердившие ее в Истории, — для нас важнее всего как два «опыта святых», два свидетельства любви, веры и разума.
Приблизившиеся, как никто, к страшной тайне Евангелия — «Бог есть Любовь», и — срывающиеся в чем-то неуловимо важном, бесконечно человечные, близкие нам, трогательные именно в своем «высшем человеческом бессилии» перед страшной и возмутительной для нас тайной Божественного Предопределения — оба они — вне времени, и в то же время — сейчас — для нас — с нами.
Павел, Августин, Лютер, Паскаль — соединяет Мережковский как бы преемственную цепь опыта в человечестве. Все, — то есть Бог, — а с другой стороны, — человек, неминуемо дробящийся на отдельности, не могущий до конца, до последнего озарения — быть может — смерти, понять это Все, и потому оправдываемый Богом безо всякой заслуги, благодатью, человек, спрашивающий в последний момент как Августин о зле «что же это такое?» — вот, действительно, самое подлинное, что знает человеческое сердце. Столкновение закона со свободой — петровой и павловой линий, изображено Мережковским с замечательной силой. Весь конфликт временного и вечного, «Град Земной» и «Небесный» для души человеческой разрешается в том последнем моменте, высший прообраз которого был дан в Гефсиманском саду очеловеченным Словом: «Да будет воля Твоя», — моменте, в котором открывается человеку последнее: «Тайна человеческой свободы есть тайна Божественной Необходимости — Предопределение, Prothesis: будет Бог все во всех, — все спасутся».
С. ФРАНК
О ТАК НАЗЫВАЕМОМ «НОВОМ РЕЛИГИОЗНОМ СОЗНАНИИ»
Мережковский Д. С. В тихом омуте. СПб., 1908. С. 325.[210]
Переживаемое нами тяжелое и в подлинном смысле смутное время характеризуется недостаточно точно, когда в нем отмечают признак общественного утомления или апатии; скорее современное состояние можно было бы определить как состояние болезненного переутомления. Бывает усталость здоровая, бездеятельность, необходимая для того, чтобы силы организма окрепли и подготовлялись в покое к новому нормальному обнаружению; но бывает и ненормальное, неврастеническое переутомление, когда человек одновременно чувствует себя и мучительно усталым, и неестественно возбужденным. Обычная производительная и нужная работа не удается ему, и он испытывает неохоту и даже отвращение к ней; но вместе с тем он не может успокоиться, не в состоянии действительно отдохнуть и отрезвиться, чтобы хоть позднее приняться за свой нормальный труд. Напротив, он бросается в разные стороны, выдумывает множество дел, забот и тревог, искусственность которых он втайне сам хорошо сознает, но от которых ему не дает отстать его болезненно-возбужденное состояние. Кажется, такого рода состояние присуще теперь не только отдельным людям и в отдельные моменты, а характеризует всю нынешнюю жизнь нашего «образованного общества».
Все чувствуют, что общественное движение последних лет, которое — как бы о нем ни судить — во всяком случае было настоящим, жизненным делом, ныне кончилось, или, вернее, оборвалось, и притом настолько основательно, что начать его сызнова в ближайшее время невозможно; для этого нужно отдохнуть, оглянуться на себя, медленно и методично набирать новые силы — не только внешние, но и внутренние. Но переутомление так велико и так болезненно, что не хватает сил даже и для того, чтобы сосредоточиться и собраться с силами. Поэтому мало кто готов откровенно сознаться в своей немощности; напротив, за невозможностью найти и выполнить какое-либо подлинно насущное дело, изобретаются множество неслыханных доселе «проблем», усердно раздуваются бури в стакане воды, и глубокий упадок сил, охватывающий весь организм, выражается в ненормально повышенном, лихорадочном умственном возбуждении. Сколько революций было уже возвещено и даже осуществлено с тех пор, как заглохло действительное общественное движение, и сколько областей жизни, по-видимому, захвачено этими революциями! Переворот в поэзии, переворот в театре, переворот в любви — и все это с притязанием на жизненное и универсальное значение! Никогда умственная жизнь не была с виду столь кипучей, как теперь, никогда не изобреталось столько новых проблем, никогда мысль не была столь радикальной и свободно-дерзновенной, — и никогда еще не сознавалось так явственно (хотя и неотчетливо), как теперь, что все это — игрушка, забава, дело от безделья, энергия от переутомления.
К числу таких надуманных, искусственно сочиненных дел принадлежит и та новая религиозная политика или политическая религия, которую возвещает небольшая группа литераторов во главе с Д. С. Мережковским. Было бы, правда, несправедливо ставить в один ряд «новое религиозное сознание» с другими сенсациями наших дней — «проблемой пола», стилизацией театра, мистическим анархизмом и т. п.; оно отличается от последних тем существенным обстоятельством, что его проповедники — люди талантливые, образованные и серьезно мыслящие, и что, следовательно, и проповедь их не отдает привкусом бесшабашного хулиганства, который так остро ощущается в других современных учениях. Но, в сущности, на этом различие и кончается. Если оставить в стороне, кто и как утверждает, и сосредоточиться лишь на том, что утверждается этим новым движением, то вряд ли его можно признать менее экзотичным и искусственным, чем другие модные новинки современной литературы. Поэтому в отношении того, что в настоящее время письменно и устно провозглашают Д. С. Мережковский, З. H. Гиппиус, Д. В. Философов, невольно испытываешь некоторое двойственное чувство. С одной стороны, талантливость изложения, оригинальность в комбинации идей придают бесспорный интерес их мыслям и заставляют к ним прислушиваться. Пытаясь с помощью религиозного сознания возродить старое революционное народничество, они, по крайней мере, освежают внешний облик последнего и гальванизируют его труп. Традиционное мировоззрение русской радикальной интеллигенции за последние годы дало глубокую трещину; и каким бы внешним успехом оно еще ни пользовалось, — для более чутких людей ясно, что от него уже отлетела его прежняя живая душа, и что оно держится лишь консервативными силами привычки и общественного мнения. Напротив, религиозный революционизм Мережковского и его единомышленников есть во всяком случае нечто новое, молодое и оригинальное, что может еще многих соблазнить, и с чем, следовательно, поневоле приходится считаться. С другой стороны, однако, непосредственно чувствуется неестественность этого течения, его «литературность», и нетрудно предсказать с уверенностью, что ему суждено скоро и бесплодно исчезнуть, подобно всякой другой модной выдумке. Религиозный революционизм есть бесплотный призрак, за которым не стоит никакая реальная духовная сила; но этот призрак все же способен на короткое время отуманить и увлечь за собой незрелые умы, и потому его нельзя просто игнорировать.
Ход мыслей, которым г-н Мережковский был приведен к своей нынешней позиции, содержит много интересного и верного. Г-н Мережковский убедился, что историческое христианство не вмещает в себе всей полноты религиозной истины: будучи противоположным язычеству и ветхозаветной религии, оно утверждает односторонний аскетизм, бегство от земли на небо, вражду к культурному прогрессу; отсюда он делает вывод о необходимости «третьего откровения», «религии Св. Духа», которая должна сочетать земное с небесным, освятить доселе антирелигиозное или внерелигиозное культурное творчество, примирить религию с мирской жизнью и тем завершить «богочеловеческий процесс». В этом направлении мыслей есть несомненно глубоко верный и насущно необходимый элемент, и Мережковский только выразил на свой лад то, что одинаково чувствовали — тоже каждый по-своему — и Ибсен, и Ницше, и Оскар Уайльд, и некоторые другие: потребность уничтожить старый религиозный и моральный дуализм и заменить его религиозным освящением жизни и культуры.[211] Но отсюда начинается логический и психологический скачок, совершенный Мережковским в последнее время. Руководимый потребностью отыскать «церковь», которая воплощала бы на земле его новую религию так, как государственная церковь воплощает историческое христианство, и гипнотизированный событиями русского революционного движения, Мережковский обрел или, вернее, решил обрести эту церковь в русской интеллигенции. Здесь Мережковскому пришлось, прежде всего, натолкнуться на одну, казалось бы, совершенно непреодолимую трудность — именно на традиционный атеистический нигилизм русской интеллигенции, образующий самую характерную и устойчивую черту ее философского мировоззрения. Чтобы обойти эту трудность, Мережковский должен был прибегнуть к гипотезе или фикции, что интеллигенция не осознала ни содержания той религии, которая вдохновляет ее на подвиги, ни даже самого факта своей религиозности. Неверующая, атеистическая русская интеллигенция в действительности, по мнению Мережковского, глубоко религиозна, и бессознательно исповедуемая ею вера тождественна именно с тем «новым религиозным сознанием», которое возвестил Мережковский. Как только это было признано, для Мережковского открылись новые широкие философско-политические перспективы. В фактах текущей политической жизни он увидел проявления вечных религиозных сил, политические партии в его глазах стали мистическими ратями Бога и дьявола, и его собственная религия из мечты и надежды одинокого мыслителя превратилась в непобедимую, по его убеждению, силу русского — а тем самым, и всемирного — культурного развития.