Война и мир. Первый вариант романа - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После завтрака он поехал верхом и пригласил к своей прогулке Fabvier и Beausset, любившего путешествовать.
— Ваше величество, вы слишком добры, — сказал Beausset, которому хотелось спать и который не умел и боялся ездить верхом.
Наполеон выехал на Бородинское поле.
Русские войска видны были за рекой и в редуте у деревни Шевардино. Никаких не нужно было Наполеону делать распоряжений. Русские войска без всякой хитрости расположились на открытом поле, работая над укреплениями и ожидая сражения. Нынче было уже поздно, чтобы начинать сражение. Кроме того, войска еще не все собрались, и приказание о их приближении уже было давно отдано. Предпринимать и приказывать было нечего. Вопрос о том, как атаковать русских с фронта, с фланга или обходом, еще не был и не мог быть решен в уме Наполеона, так как не было еще верных сведений о позиции русских и их силах, и потому приказывать и начинать в этот вечер было нечего, но все ждали приказаний. Многие предлагали свои мнения, на которые вызывал их Наполеон. Погода была прекрасная, и расположение духа Наполеона хорошее. Он посмотрел на Шевардинский редут и сказал:
— Этот редут нетрудно будет взять.
— Вам стоит только приказать, государь, — сказал маршал Даву, и Наполеон, оглянувшись на Боссе и прочтя восторг к себе в его взгляде, приказал тотчас же атаковать редут и слез с лошади, чтобы спокойнее любоваться зрелищем.
IX
Шевардинский редут был атакован 24-го вечером, и убито и ранено около десяти тысяч человек с обеих сторон. Когда стало смеркаться, паж подал лошадь Наполеону, другой поддержал стремя, и он шагом поехал ужинать в дом Дурова.
24-го было сражение при шевардинском редуте, 25-го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26-го произошло Бородинское сражение, которое историки называют великим событием, — великая битва под Москвой, годовщину которого празднуют теперь и в благодарность за которое тогда служили молебны как в русской, так и во французской армии, благодаря Бога за то, что много убили людей, — и про которое Кутузов писал государю, что он его выиграл, а Наполеон объявлял по своей армии и своему народу, что он его выиграл; сражение, про которое до сих пор происходят споры о том, чьи распоряжения были лучше и гениальнее (это слово особенно любят). Для нас же, потомков событий, это представляется столь же печальным событием, как единичное убийство, только настолько интереснее, насколько восемьдесят тысяч убийств, совершенных в один день и в одном месте, интереснее одного, и таким событием, за которое мы не видим предлога ни благодарить, ни укорять Бога, как за всякое неизбежное событие, — за весну, лето и зиму. Событие это представляется нам неизбежным явлением, которое не могли произвести воли частных людей, Кутузова и Наполеона, и в котором их воли участвовали так же мало, как и воля каждого солдата, событием, которого эти военачальники не только не произвели, но не предвидели, не руководили и не понимали. Их действия — этих гениев — были, как и всегда бывает в войне, так же бессмысленны, как действие того солдата, который в упор стрелял в другого неизвестного и чуждого ему человека.
Мы бы не останавливались на анализе действий полководцев, ежели бы не существовало в кровь и плоть перешедшее убеждение о гениальности полководцев.
Действия Наполеона и Кутузова в Бородинском сражении были непроизвольны и бессмысленны. Для чего, во-первых, было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело смысла. Результатом ближайшим этого убийства было и должно было быть для русских то, что они приблизились к погибели Москвы, чего они боялись больше всего в мире, а французы — к погибели всей армии, чего они тоже боялись больше всего в мире. Ежели бы полководцы руководились разумными причинами, то, казалось, ясно должно было быть для Наполеона, что, зайдя за две тысячи верст и теряя четверть, он, принимая сражение, шел на верную погибель. И насколько ясно должно было бы казаться Кутузову, что, принимая сражение, он наверное теряет Москву. Это было математически ясно, как ясно то, что ежели в шашках у меня меньше шашек и я буду меняться, я наверное проиграю, и потому не должен меняться. Когда у противника шестнадцать шашек, а у меня четырнадцать, то я только наполовину слабее его, а когда я поменяюсь тринадцатью шашками, то он будет втрое сильнее меня. Это казалось бы ясно, но ни Наполеон, ни Кутузов этого не видели, и было сражение.
До Бородинского сражения наши силы относились к французским как 5 к 6, а после сражения как 1 к 2, т. е. до сражения 103 тысячи к 130, а после — 50 к 100. И Москва была отдана. Наполеон же еще менее показал гениальности, теряя армии и еще более растягивая свою линию.
Если скажут, что, заняв Москву, он думал, как занятием Вены, кончить кампанию, то против этого есть много доказательств. Сами историки Наполеона рассказывают, что еще от Гжатска он хотел последовать совету возвратиться и знал опасность своего растянутого положения; знал, кроме того, то, что занятие Москвы не будет конец кампании: он от Смоленска видал, в каком положении оставляли ему русские города, и сам в Смоленске говорил Тучкову, что ежели занятие Москвы и не решит судьбы кампании, то оно будет непоправимо тяжело для русских, что занятие неприятелем столицы, сказал он с своей тривиальностью мысли, подобно девке, раз потерявшей свою невинность и которую возвратить уже невозможно.
Давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки под совершившиеся факты уже потом подвели хитросплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев, которые из всех непроизвольных орудий мировых событий были самыми рабскими и непроизвольными деятелями.
Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых боги управляли поступками героев, решали их судьбу, плакали о них, вступались за них, и долго мы продолжали эту форму поэзии, хотя уже давно никто не верил в героев. Древние оставили нам тоже образцы героической истории, где Ромулы, Киры, Кесари, Сцеволы, Марии и т. д. составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла.
X
После отъезда государя из Москвы, когда прошла эта первая минута восторга, московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о этих бывших днях увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Аглицкого клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно-патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму. Старики, покрехтывая, делали распоряжения о выдаче ратников и рекрутов и о исправлении брешей, которые эти пожертвования делали в их хозяйствах. И опасность от врага, и патриотические чувства, и сожаление о убитых и раненых, и пожертвования, и страх приближающегося врага, все в обыденной общественной жизни теряло свое строгое и серьезное значение и получало в разговорах за бостонными столами или в кругу дам, беленькими ручками щипавшими корпию, характер ничтожности и часто было предметом споров, шуток или тщеславия.
И с приближением врага и опасности взгляд на свое положение не только не делался серьезнее, но еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся опасность. При приближении опасности два голоса одинаково сильно всегда говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого до тех пор, пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большей частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, второму. Так было теперь с жителями Москвы.
Новости о том, что наша армия отступила еще на марш к Москве и что было еще сражение, рассказывалось вперемежку с новостями о том, что княжна Грузинская очень занемогла и прогнала всех докторов, а лечит ее какой-то делающий чудеса, и что Катиш, наконец, поймала жениха, а князь Петр совсем плох. Афишки графа Ростопчина о том, что ему государь поручил сделать большой шар, на котором полетят куда захотят, и по ветру и против ветра, и о том, что он теперь здоров, что у него болел глаз, а теперь он глядит в оба, и о том, что французы народ жидкий, что одна баба может трех французов вилами закинуть, и т. п., эти афишки читались и обсуживались наравне с последними буриме П.И.Кутузова, В.Л.Пушкина и Пьерa Безухова. Некоторым нравились эти афишки, и в клубе, в угловой комнате, собирались читать их и смеялись жидким французам. Некоторые не одобряли этот тон и говорили, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Ростопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; с такой же старательностью не забыть рассказывали, что Ростопчин, отправляя их на барке, сказал: «Я желаю, чтоб эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона», — рассказывали, что выслали уже из Москвы все присутственные места и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на свой батальон, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед батальоном и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.