Чернозёмные поля - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если вы заберётесь гораздо выше, на Альпы, заходите к пастуху в Sehnenhutte. Он вас накормит прекрасным свежим молоком и прекрасным свежим сыром из свежей деревянной посуды. Вы послушаете в полутёмной прохладе хижины, лёжа на пахучем сене, альпийский концерт коров, никогда не надоедающий. Этот оркестр колокольчиков не нарушит чувства торжественной тишины, которою лес наполнил нашу душу. Он мирится и сродняется с безмолвием природы, как сродняется с ним песня жаворонка и чирикание кузнечиков, и всё неисследное множество неразличимых звуков и шорохов, из которых соткана тишина летнего утра.
Если будете выше Альп, не забудьте облаков. Там, на высоких вершинах, видишь, как живут облака; видишь, как они родятся, роятся, ползают, ложатся спать, подымаются в путь. Они льнут к снеговым великанам, как к маткам. Они, как стада, укладываются на ночь, теснясь, толкаясь, волнуясь; залезут во все норки и складки, обсядут вершины гор, как птицы деревья. Вот одно, запоздавшее, тянет через глубокую долину, тяжелея от вечерней сырости, цепляясь за леса и утёсы, везде оставляя свои дымные клочки, растрёпывая и растягивая всё больше и больше дырявые края. Не осилить ему скал и заночевав в ущелье! Вон другое облачко, сквозное от розового заката, лёгкое и быстрое, на страшной глубине, плывёт над голубым блюдом Бриенцского озера, так низко, что отсюда кажется, будто оно плывёт на самой воде, точно воздушное парусное судно. А тем, кто действительно плывёт по озеру, это розовое облачко, без сомнения, кажется теперь парящим высоко-высоко в самой лазури неба. Весь вид облаков с вершин горы — иной, чем мы знаем. Их видишь тут или в темя, или сбоку, в совершенно непривычной проекции. Они тут как-то телеснее, понятнее, осязательнее. Тут они обличены во всех своих тайнах. Их шайки открыты, их затеи все на виду. Утром пригреет их солнце — начнут потягиваться со сна и извиваться ему навстречу; начнут выбираться лениво из обогретых логовищ, цепляясь за вершины. Дымом дымят тогда горы. В каких таинственных безднах прячут они их — не знаю! Иной раз станут вылезать, стадо за стадом, без перерыва и остановки, обволокут всё небо, поднимут грозу и дождь и плавают себе, как победители, над землёю, не пуская к ней солнца. Прорвёт их где-нибудь горячий луч — пошли сворачиваться и стягиваться, как лопнувший резинный пузырь, клубками скатываться в сторону, удирать на всех парусах от одолевшего их голубого света, и опять на грудь своих маток; улягутся смирно и не шевелятся до поры до времени. А там соберутся с силами, опять идут приступом на небо, опять перехватывают солнечный луч.
С Интерлакеном они делают Бог знает какие штуки! Они шалят и проказничают там, как «Струй» в «Ундине». То вдруг спрячут от вас без остатка все годы и озеро, и вам чудится, что вы перенесены каким-то волшебством в гладкую, скучную равнину. То станут вам показывать понемножку, как детям картинки, сначала одну гору, потом другую,потом лес, потом воду. А то вдруг распахнуться разом не две стороны, как завеса алтаря, и из-за них в ослепительном солнечном блеске, на ярком голубом небе засияет среброкованый престол Юнгфрау.
Интерлакен — как модное место швейцарских туристов — мне неизвестен. Кругом нас устраиваются концерты, увеселительные прогулки, кружки, праздники, и всё это идёт мимо нас, не задевая, не интересуя. Есть какое-то особенное наслаждение создать себе свой тихий домашний угол среди шума и движения чуждой жизни. Но что они нам, эти семейства англичан, наполняющие наш отель, и обедающая с нами за одним столом? Эти русские, ломающиеся в иностранцев, бегающие друг друга? Приятно пропускать их мимо, не давая им вторгаться внутрь своего сердца, едва видя их, едва слыша, едва признавая их существование. Сядешь за стол, слышишь кругом себя какой-то говор каких-то людей, нам неизвестных и ненужных, о чём-то, нам ненужном и неинтересном; кончится обед, эта чуждая толпа разольётся по саду, по балконам отеля, по читальням. С нею сталкиваешься, её обходишь, как столы и стулья; привыкаешь иногда к повторению одних и тех же образов её; но вы повернулись — и в вас не осталось следа этой толпы, вечно двигающейся вокруг вас, как не остаётся ни малейшего воспоминания о мебели отеля, в котором вы прожили, может быть, долгое время.
Если дорого иметь свою интимную комнатку, свой кабинет, в который не вступает чужая нога и не грязнит любезной вам чистоты, то как же не желать, чтобы и в покои нашего сердца не вторгались непризванные, засоряющие их, производящие беспорядок? Легко и сразу сживаться со всяким данным миром — это слишком трактирная привычка души. Немного увидит тот и немного поймёт, кто расплывается без сопротивления в чужой среде и не пронесёт сквозь неё с непобедимым упорством свою собственную скинию, освещающую и оправдывающую его путь, собирающую в один могучий центр его силы.
Отбиваясь инстинктивно от поглощения своих личных вкусов обычаем толпы и места, мы с особенною теплотою привязываемся к окружающей нас природе. Она стала нам всем: собеседником, развлечением, исцелением. Heimwehfluh, Abendberg, scheunige Platte, вот имена новых бесценных друзей, с которыми мы коротаем счастливые дни и вечера интерлакенской жизни. Их прекрасные черты и их сердечные речи я буду помнить долго; на моём собственном сердце осталась самая отчётливая фотография их; и только стоит бросить мимолётный взгляд на неё, чтобы возобновить прошлое во всём его живье. Я буду помнить зелёные луга и лесные купы Абендберга, поднятые высоко над голубою бездною Тунского озера. У ног озеро, долина Интерлакена, с её движением и шумом; наверху пустыня. Ясный горный воздух едва ослабляет напряжение жизни, кипящей внизу, и вы на высокой отвесной вершине едва не слышите разговора интерлакенских улиц. А здесь только земля, облака и птицы.
На склоне зелёной вершины стоит тихий, скромный отель. Патриархальные куры молчаливо расхаживают кругом по траве. на крыше воркуют белые голуби. Есть ли живой человек в этом счастливом горном хозяйстве? Спускаясь, мы увидели в тени дерева высокую красивую женщину в соломенной шляпе; она держала ребёнка и не замечала наших шагов. Голубое небо, золотое солнце, зелёный лес смотрели на этот мирный приют и на эту молодую красоту. Мне невольно вспомнилась поэтическая идиллия Гёте, и я ощутил в сердце всё то, что мечталось о счастии его бедному страннику:
Когда ж в вечерний час,Усталый, возвращусь под кров домашний,Лучом заката позлащённый,Чтобы ко мне навстречу вышлаПодобно милая подругаС младенцем на руках…
Я буду помнить всё, но больше всего и страстнее всего — Юнгфрау, «Деву» Альп. Она тут совершенно моя, она стоит в моей комнатке, глядит на меня ночью и утром, ласкает меня, возбуждает к добру и обещает счастье. Моё окно служит ей рамкою. Вы вошли в дверь моего номера и вдруг очутились перед Юнгфрау. Можно подумать, что вместо моего окна висит картина волшебной кисти. Мы с «Девою» постоянно глаз на глаз, и я не могу не влюбиться в неё. Как весело читать хорошую книгу, чувствуя в на себе её взгляд, ободряющий, радующий, созерцая её далёкие девственные снега, рдеющие багрянцем заката. И когда спускаются на горы тёмные ризы ночи, а из-за скал Гисбаха выплывает сначала красная, как пожар, потом бледная, как фосфор, полная луна, тогда «Дева» мерцает смутно, как призрак между распахнувшимися чёрными горами, одетая одним сплошным саваном, вместе с соседями своими Эйгером и Зильбергорном. Она далеко, но она всё-таки со мною, дыханье её льдов долетает до меня. Как спорится моя работа; как мало манит меня вялая болтовня моих скучающих сожителей, доносящаяся из сада, и жалкие огни шутих и ракет, пускаемые от «юнгфраублик». Эта суета не оторвёт меня от торжественно-безмолвной беседы с моею снежною «Девою»; но зато под её бодрящим веяньем как сладко говорит моё сердце с другим сердцем, таким же безмолвно-счастливым, таким же глубоко созерцающим, как моё…
Нигде, друзья, не проведёте вы своего медового месяца в такой идиллической, в такой райской обстановке, как здесь, перед лицом вечной «Девы», под таинственные песни альпийских лесов и альпийских потоков».
Встреча
Суровцов и Надя поехали за границу не с одною целью наслажденья. Поездка их решилась с поразительной неожиданностью и быстротою. Баронесса должна была ехать в Монтрё на виноград, и хотела перед тем месяцы два попутешествовать по Швейцарии. Но ей до такой степени было больно расстаться надолго с Надею, что она, полушутя, полусерьёзно уговаривала Надю ехать с нею на её счёт. Мечта о заграничной поездке жила давно в сердце Нади, как что-то фантастически-несбыточное, невозможно-счастливое. Как ни грозно было самолюбие Нади, но соблазн был слишком велик, чтобы она послушалась на этот раз внушений своего самолюбия. Надя была бы готова просто и прямо согласиться на предложение своей приятельницы; она ожидала от заграничной поездки почти чуда. Ей казалось, что скорлупа спадёт с её глаз, что она узнает бесконечно много того, чего и не подозревает теперь. Но поездка эта каким-то образом не отделялась в фантазии Нади от её Анатолия. Всё, чего ожидала она от заграницы, могло осуществиться только в одном случае, если бы с ними мог быть Анатолий. Но этого одного-то и не могло быть: Надя знала это очень хорошо. А без этого заграница делалась невозможностью. День союза с Анатолием приблизился, и нужно было думать о нём. Анатолий человек бедный и должен оставаться всегда на своём трудовом посту. Надя никогда бы не позволила себе отвлекать Анатолия своими личными вкусами и потребностями от его долга.