Угрюм-река - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут мысль ее леденела, а сердце скакало вспотык по ухабам собственной раздернутой надвое жизни...
Она приказала горничной позвать инженера Абросимова. Смягчая свой обозлившийся голос, сказала ему:
– Вот что, господин Абросимов. Я твердо решила все глупые свои затеи бросить. Теперь не до этого. Баня недоделана, школа недоделана, и черт с ними! Завтра же все мои работы приказываю прекратить. Рабочих перевести на общее положение с прочими. А недовольных немедленно же уволить, без всяких послаблений... Поняли? А и хорош гусь этот щенок Сашка Образцов.
IX
В бухарском халате, в золотых туфлях Прохор Петрович сидит на кушетке, и против него – гости. Их много: званых и незваных. Они все еще слетаются, как на маяк ночные птицы, выплывают из воздуха, падают с потолка, будто акробаты в цирке, чопорно садятся в кресла, иные же – прямо на пол.
Прохор Петрович ничуть не удивляется: все так понятно, так просто. Он ведет беседу с призраками, как с живыми: ему с каждым и со всеми нужно переговорить, он сейчас в хорошем настроении. Вот только этот старый болван Тихон то и дело сует свою лысую башку в дверь кабинета. Прохор отлично знает, что Тихон фискалит Нине, поэтому, чтоб не подслушал хам, он продолжает беседовать с гостями шепотом, сдержанно жестикулируя, а когда хам заглядывает в дверь, Прохор смолкает, смиренно поджимает руки в рукава, ловко притворяясь, что в комнате нет никого, что кресла пусты и что ему, Прохору, просто пришла фантазия наставить мебель полукругом возле кушетки. Что ж, разве он не вправе сделать это?
– Могу я или не могу? Могу или не могу?! – кричит он на вошедшего Тихона.
– Так точно, барин, можете, – топчется непонимающе Тихон.
Сидя на кушетке и зорко наблюдая за Тихоном, Прохор думает: «Интересно знать, видит он моих гостей или нет? Или только прикидывается, что не видит».
– Ты не мешай мне, старый дурак. Не шляйся! – опять кричит он. – Видишь, я занят делом. Ведомости проверяю... Я один. Так и скажи ей. А доктора, ежели придет, гони в шею: гости у меня. Ступай!
Тихон, опустив голову, медленно проходит из кабинета в коридор.
...И проходят долгие сроки. В замкнутом мире больного время шло быстро – в галоп, в карьер: минуты неслись, как часы, часы вырастали в годы.
И грезятся Прохору в туманных обрывках картины минувшего, именно то, что лежит на душе его камнем. Вот видит – бурю огня. То тайга жарко пылает, и пламя грозится пожрать все дела его. Вот там, из угла, где часы, шагают толпы рабочих, шумят: «Предатель, клятвопреступник! Мы спасли тебя от пожара, ты всего наобещал и обманул нас!» То видит безумец картину расстрела. Выстрелы, выстрелы, залпы: рабочие падают.
– Стреляй их, подлецов, стреляй! – горланит рехнувшийся Прохор, вскакивает на кушетку; глаза в страхе и в злобе, волосы дыбором, его треплет дрожь, он сплевывает густые, одолевающие его слюни.
Но вот, пых-трах: мрачная картина гаснет.
Юбилейный, какого мир не видел, бал. Блеск хрустальных люстр, изысканная пышность туалетов. Могущественный Прохор Петрович, скрестив руки на груди, говорит торжественное слово. Широко открыв глаза, болящий Прохор молча любуется собой, произносящим речь.
– Глядите, глядите, – шепчет он сегодняшним гостям и тычет пальцем в пустоту, в себя – другого. Он любуется собой со стороны.
– Видите, он во фраке, в сорочке, он чисто вымыт, от него пахнет духами. Борода его подстрижена, и щеки выбриты... Вот, господа, каким я был... А теперь... а теперь я... грязный. – В его глазах горькая жалость к себе. – Слушайте, что говорит тот Прохор, настоящий... Не я, а тот. Слушайте, слушайте...
Прохор Петрович – во фраке – задыхался от слов, от мыслей, от бурных ударов сердца. Задыхался и Прохор – в халате – от терзавшей его болезни.
– Ровно чрез десять лет, – говорит величавый Прохор Петрович во фраке, – я сумею взойти на вершину славы и могущества. Я буду полным владыкой этого края... Но я чувствую: смерть идет на меня. Не хочу умирать!
«Умрешь, умрешь!» – закричали стены, закричали окна, потолок. «Умрешь!» – закричали гости. «Убивец! Клятвопреступник! – вскочил со стула гость-отец и застучал в пол палкой. – Смерть ему!» Подобрав полы халата, Прохор спрыгнул с кушетки, зашатался как пьяный.
– Эй, Шкворень, исправник, казаки! Гоните всех вон. Я здоров... Жгите это логово помешанных!.. Нина, доктор!
В мозг безумного Прохора вломилось сознание: он окинул здравым взором пустынный кабинет и никого не нашел – ни гостей, ни отца.
– Господи! Что же это? – резким стоном разорвал он глубокое молчание, простирая вперед руки. Он искал Нину, искал живого человека, но кругом – пустыня. – Боже мой, Боже мой! Какая галиматья лезет мне в башку! Галлюцинация, вздор, виденица.
В ответ – визгливый, раздернутый хохот, подобный ржанью жеребчиков, и – шорохи, а в шорохах – верезг осы.
Мозг Прохора Петровича сгорал, распадался. Сумбурная злая нелепица в его воображении крепла.
Безумец, в предчувствии какой-то беды, напряг душу, прижался к стене. И вдруг увидал – пересекая простор, к нему быстро полз небывало огромных размеров удав. Черная с желтыми пятнами кожа осклизла, лоснилась сыростью. Прохор съежился, замер. Глаза злобного гада взъярились; молниеносно он бросился к Прохору, вскинул тупую башку к лицу человека, дыхнул смрадом и кашлянул. Прохор выкрикнул: «Ай!», не помня себя, ударил удава по морде и бросился к двери, к другой, к третьей; но все двери мгновенно скрывались; он – к окну, он – к другому, исчезали и окна. А змеища поспешно за ним: вот схватит, вот схватит... «Люди, Тихон!» С пронзительным воплем, подобным визгу свиньи под ножом, Прохор кидался на стены, бежал, падал, бежал, опрокидывал мебель. Наконец изнемог, повалился, как падаль, в ряд с мертвецами: весь пол кабинета покрыт смердящими трупами. От трупного запаха Прохору сделалось тошно. Возле него с простреленной грудью распростертый Фарков. – «Старик, страшно мне, страшно!» – Тихий Фарков ударил Прохора взглядом, угрюмо зажмурился, молвил: «Ребята, подвиньтесь чуть-чуть, дайте местечко хозяину, ведь он расстрелял нас». Прохор с разбегу вскочил на кушетку, забормотал перхающим голосом:
– Господи! Виденица... Что за вздор! В кабинете... покойники... Тихон! Микстуры! Горчичников!.. Ванну!
Но ветер гулял, хлопали окна, шалили сумбурчики, стужа лезла под рубаху, под кожу, под череп Прохора Громова.
Со всех сторон пер, нарастал потрясающий ужас.
Вот топот, и ржанье, и звяк копыт: ворвался табун бешеных коней и скачет по трупам прямо на Прохора, скачет, храпит, ржет, скалит железные зубы. И – прямо на Прохора! Вот стопчут, раздавят. Надо пятиться, пятиться прочь, иначе – от Прохора – дрызг, и мозг вылетит. Но пятиться некуда: сзади стена.
Прохор Петрович дыбом на кушетке, руки раскинуты в стороны, он как бы распял себя на стене, затылок хлещется в стену. А кони все скачут, – их сотни, их тысячи, – скачут вперед и назад, вперед и назад и, повернувшись, мертвою лавой прямо на Прохора... Сме-е-рррть!.. С грохотом, с визгом бьют копытами воздух, грызут удила, вот стопчут, вот стопчут, от топота стонет-трясется весь мир. И нет пощады безумному Прохору – сзади стена!..
Так где же, так где же спасение?
Прохор стоял на грани могилы: он терял жизнь и сознание. «Спасите, мне страшно», – шептал он сухими губами. Хоть бы глоток студеной воды, или воздуху, или хлопнул бы кто-нибудь дверью. «Милая, милая мама...» Но все двери исчезли, а матери нет, и нет ниоткуда защиты.
– «Батюшка барин, очнитесь, – послышался веселенький, словно бубенчик, голос собачки. – Не бойтесь, пожалуйста, это я, собачонка. Тяф-тяф».
– Клико, это ты?
– «Так точно. Я самая. Тяф!.. Барин, голубчик, не бойтесь: жизнь ваша кончена. А к вам идут родные-знакомые ваши. Тяф-тяф-тяф...»
Тут собачка Клико подъелозилась к Прохору, заюлила, заползала, успела лизнуть в опаленные губы, и в сердце, и в свихнувшийся мозг... Ей стало вдруг скучно, ей стало вдруг страшно (так грезилось Прохору), она мордочку вверх, поискала слезливую ноту, завыла тоскливо и жалобно. Он взглянул на нее, восскорбел, запрокинул кудластую голову, содрогнулся и тоже завыл. Так выли в два голоса человек и невидимый песик. Гортань человека сотрясалась звериными хрипами, волосатый рот полон слюны, сбитой в пену, пена запачкала бороду – умирающий зверь, лишенный рассудка, издыхал навсегда в бывшем Прохоре Громове. «Вечная память, вечная память, – выскуливал жалкий невидимый песик, – батюшка барин, идут...»
Портьера задергалась, вход в другой мир распахнулся. Прохор Петрович вдруг ожил, передвинулся жизнию в жизнь. Вошли Нина и доктор, и другой доктор, и отец Александр, и старенький попик Ипат верхом на шершавой кобылке, весь в снегу, – должно быть, «брал город». Нина в белом, со звездою во лбу. Отец Александр в горящем, как небесный закат, облачении. А сзади вошедших, замыкая просторы, когда-то убитые Прохором, ныне ожившие рабочие, и убитый Константин Фарков, и убитый дьякон Ферапонт, и тот самый губастый парень ямщик Савоська, которого убил Прохор не топором, а мыслью, желанием убить его.