Царь Ирод. Историческая драма "Плебеи и патриции", часть I. - Валерий Суси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно для себя Анций оказался втянутым в гущу интриг, начавшихся с внезапной ошеломительной встречи. Однажды вечером его посетил гость — немолодой уже мужчина в белой тоге, складки которой по обыкновению отягащались толстыми кисточками; с вежливым поклоном принял он приглашение войти в дом, проследовал в атрий, вручил свои башмаки рабу и молча расположился на ложе. Анций с любопытством наблюдал за степенными движениями назнакомца, ожидая разъяснений.
— А я тебя сразу признал, брат, — сказал наконец гость.
И в один миг лицо пришельца стало лицом его младшего брата Местрия. Они проговорили до утра и к рассвету Анций знал все подробности о своей семье: родители, верные духам предков, обосновались в Цере, древнем этрусском городке; спустя два года скончался отец, а мать прожила долгую, но безрадостную жизнь, мечтая обнять когда-нибудь старшего сына и так и не дождавшись, умерла всего год тому назад. Местрий, постигнув таинство врачевания, пошел по стопам отца; оставшись один, продал дом и перебрался в Рим. «Было предчувствие, что встречу тебя здесь, — сказал он, — и вот, видишь, слава Тину и Тагу — мы встретились». Выяснилось, что Местрий практикует в лечебнице при храме Эскулапа, храм располагался на островке как раз посреди Тибра, добраться до него можно было по мосту Фабриция, который, цепляясь за остров, протягивался дальше и выводил на другой берег реки к месту, где развернулось грандиозное строительство Навмахии Августа, поскольку Навмахия Цезаря на Ватиканском поле стала чересчур неудобной из-за своих сравнительно небольших размеров и не вмещала в дни праздничных представлений всех желающих увидеть великолепное зрелище. «В лечебнице часто бывает один патриций, некто Гней Пизон Кальпурний, — рассказывал Местрий, — из него мог бы получиться прекрасный хирург, но он необыкновенно тщеславен и из знатного рода, медицина, как видно, его увлечение, а мечтает он, как и подобает человеку его происхождения, о громкой славе претора, а может быть и консула. И судя по его знакомствам, мечты его не лишены здравого смысла. В беседах со своим бессменным попутчиком, его имя — Луций Помпоний Флакк, они постоянно упоминают героя паннонского похода Тиберия, который принимает их в своем особняке. На меня, вечно углубленного в собственные занятия, они мало обращают внимания и благодаря этому на прошлой неделе довелось мне услышать между ними престранный разговор, который велся с особой осторожностью. Речь шла о том, что если план Лентула удастся, то властвовать на Палатине будет Тиберий; что теперь нужно всеми силами содействовать осуществлению плана и тогда, после того, как Августа не станет, они будут вознаграждены по заслугам. А сегодня наконец-то мне удалось разыскать тебя. Как? Антоний Муза научил».
Встревоженный новостью, Анций не стал уточнять обстоятельств знакомства Местрия с Антонием Музой, да и об этом было нетрудно догадаться: лекарь Августа бывал во всех римских лечебницах и госпиталях, интересовался каждым открытием в медицине и считал обязательным для себя присутствовать при каждой сложной операции.
Не это, вовсе не это заботило теперь Анция Валерия.
Глава 18
Счастлив тот, кто вдали от дел
Опыт не способствует счастливому настроению, а когда на его плечах, вонзив в них когти, по-орлиному, восседает изнурительная осведомленность, изнурительное знание о человеческих пороках, то такой опыт и вовсе отнимает последние иллюзии, заражая невозмутимым цинизмом.
Не склонный к философическим упражнениям, Анций Валерий, сам того не осознавая, под влиянием жизненных обстоятельств превратился в убежденного стоика. Как всякий в меру образованный человек, он конечно слышал об Антисфене и Зеноне,[124] но находил их труды скучными и откладывал их в сторону по прочтении первых же нескольких фраз; однако, его занимали необычные рассуждения Николая Дамасского, в которых он порой встречал созвучные его умонастроению мысли — о подчинении необходимости; об общественном благе, как высшей ценности; о безупречности доказательств; об умеренности в личной жизни, из которой позволительно уйти добровольно, если у тебя не осталось сил приносить пользу. Но был непрочь посмеяться над Диогеном или Кратетом из Фив, чьи проповеди об общественной апатии и призывы к нищему образу жизни оказались поразительно живучими и, теперь, по прошествии столетий у них все еще находились подражатели.
Анций Валерий перешагнул через пятидесятилетний рубеж; его немало поносило по свету, потрепало в переделках; не раз сама смерть подступалась к нему так близко, что казалось им уже не разойтись; так пусть остряки из бочек очаровывают юношей, а для таких как он служат забавой.
Если бы Анций жил безвылазно в Риме, то вряд ли приобрел привычку к отстраненному взгляду — затхлому провинциалу всегда кажется, что граница мира кончается там, где кончается граница его города; он повсюду встречал таких — упрямых, ограниченных и недалеких; и теперь, спустя годы, он припоминал: Спуринна никогда не покидал пределов Перузии…
Возможно, на кого-то Анций Валерий производил впечатление равнодушного и туповатого исполнителя, который ради карьеры пренебрегает римскими традициями: до сих пор не обзаводится семьей; не прибегает к советам друзей да и похоже избегает дружбы; почти не заметен в дни праздничных торжеств, когда каждый квирит считал своим священным долгом принести жертву и поучаствовать в возлияниях на Марсовом поле; может быть, он не почитает и римских Богов?
Но кто был в состоянии проникнуть в недра его души, если вход туда сторожили неподвижные его, как мраморное надгробие, черты лица? Кто мог догадаться о том, что он однажды уже готов был жениться на собственной рабыне, на египтянке Роксане и тайком отправился сначала в Умбрию, дабы выслушать прорицания мальчика-жреца, обитавшего в роще среди древних кипарисов наедине с великим Клитумном,[125] а выслушав, решение переменил? А кто мог предположить, что он был женат, да только брак тот заключался по варварским обычаям в отдаленном фракийском горном селении подальше от глаз легата Гая Поппея Сабина и царя фракийских одрисов Реметалка, а почетным гостем на его свадьбе был поседевший, весь в рубцах и морщинах, вождь бессов Драг? Не устоял он перед внезапной красотой горянки Фалии, пленительной и диковатой под стать неприступным скалам, опасным уступам и застышим в голубом снегу хребтам; обо всем позабыл, сливаясь с ее жаркой плотью. Седлая коня, пообещал, что вернется через год и увезет ее в Рим; что недостойно ему, римскому всаднику, уклоняться от обычаев предков и не справить свадьбу, как того требует римский закон. «Оглянись вокруг, — насмешливо сказал Драг, — Здесь правит один закон — тот закон, по которому живут птицы. Мы, горцы, как птицы — рождаемся свободными и умираем свободными».
Но возвратиться довелось ему лишь через четыре года. В молчании шел впереди его Драг, оголившийся от жары до пояса и представивший на обозрение еще крепкую спину сплошь исполосованную примитивной татуировкой; подвел к гряде могильных холмов, возле одного из них остановился: «Здесь она, не убереглась от налетевшей вихрем неведомой болезни, видишь сколько народу повыкосило».
Ни минуты не колебался Анций, забрал малыша. «Его зовут Харикл, он горец, помни об этом, Анций», — сказал на прощанье Драг.
На обратном пути случилось ему остановиться в Помпее, где и встретил он того рокового птицегадателя: «Не открывай никому, что этот ребенок твой сын или лишишься его навсегда». Не посмел ослушаться, забоялся и решил никому не говорить правды, пусть думают, что купил мальчонку на невольничьем рынке.
«Не беспокойся, господин, клянусь Исидой и ее златоглавым сыном Гором, я буду заботиться о мальчике с такой же любовью, с какой готова заботиться о тебе самом». Роксана благоговейно склоняла голову перед ларами и пенатами, побаивалась лемуров,[126] но имена египетских богов произносила быстрей, чем римских. Анций настороженно взглянул в лицо Роксаны и понял, что нельзя обмануть женское сердце, когда оно не равнодушно; в зрачках египтянки он прочитал любовь, покорность и обещание хранить тайну. Пусть будет так, подумал Анций. Потом он перевел взгляд на Харикла: «От матери ему достались лишь оливковые глаза».
Опыт не способствует счастливому настроению, это правда, но и ему, будь он даже закален, как дамасский сплав, из которого сирийцы-оружейники делают лучшие на всем востоке кинжалы, не устоять перед всемогущим чувством любви. Анций и не подозревал, сколь сильным и сколь неподвластным разумному объяснению может оказаться это чувство: он продолжал любить Фалию, ее образ и одновременно любил Роксану, и желал ее обжигающих ласк; он брал малыша на колени и отступали, погружались в небытие все остальные земные заботы, оставляя одну — тревожную беспокойную заботу о будущем сына. Будущем таким же неопределенным, как будущее гладиатора.