Полукровка. Эхо проклятия - Андрей Константинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Неужто даже проклинала? — горько покачал головой отец.
— Да. Ей было больно осознавать, что ее сын, ее Матос продал, причем не какую-то там абстрактную Советскую страну, а настоящую родину. Даже две: родину предков — Армению и свою — Ленинград… «За сытую жизнь все равно как за тридцать сребреников», — говорила она… Ой, папочка, прости меня, дуру, пожалуйста, — осеклась вдруг Самсут. — Представляю, как тяжело тебе всё это сейчас слушать.
— Ничего, дочь, всё нормально. Зная характер нашей Маро, примерно такую ее реакцию я себе и представлял. Но… что сделано, то сделано. Прошлого все равно не воротишь… А написать или позвонить поначалу я вам не мог в принципе. Я же первый месяц, пока под их диктовку заявления делал и интервью давал, в специальном изоляторе сидел. Это уже потом, когда шумиха улеглась и более я сделался шведам категорически неинтересен, меня в еврейский лагерь для переселенцев перевели. Там я полгодика просидел.
— А почему в еврейский?
— А черт его знает! — улыбнулся Матос. — Знаешь, шведам, им, в принципе, по барабану, каких ты кровей-корней. Здесь все толерантны до умопомешательства. Скорее всего, просто кто-то решил, что, раз диссидент из СССР, значит, обязательно еврей. Ну а нам, армянам, как и татарам, всё едино. К тому же, из сугубо меркантильных соображений, в материальном плане всё было довольно неплохо. Там ведь как? Половину содержания платила местная еврейская община, синагога, а вторую половину — государство… Да и свободы, конечно, стало побольше. Я, кстати, как только переселился, первым делом отправил Гале телеграмму, в которой предложил ей заочно развестись.
— И мама высылала тебе уведомление о разводе?! — потрясенно переспросила Самсут. «Так вот, значит, что мать имела в виду в тот день, когда во всеуслышание объявила, что у меня больше нет отца!»
— Ну конечно. А разве ты не знала?.. Ты только пойми меня правильно, Самсут, — с этими словами отец сделался необычайно серьезен. — Решиться на это мне было непросто, безумно непросто. Но я прекрасно понимал, что жить в Союзе жене «изменника родины» ой как тяжко. Кто ж тогда знал, что скоро задуют все эти ветры перемен?
— Ну а хотя бы письма?
— Писем я вам не писал всё по той же причине — не хотел, чтобы их гэбэшники читали. И потом — разве в письме всё расскажешь? Да и не умел я никогда письма писать: вечно со мной так — вроде хочешь одно сказать, а на бумаге прочтешь — совсем другой смысл получается.
— Но почему же ты не приехал к нам потом? — не унималась Самсут. — После всей этой перестройки, в девяностые, когда с загранпоездками не стало абсолютно никаких проблем?
— Десять лет — довольно большой срок, дочь. Я хотел дать Гале шанс забыть про меня и начать новую жизнь Встретить другого, путёвого, работящего, правильного мужа.
— И правильного отчима для меня?
— Ну, к тому времени ты была совсем взрослой девочкой и едва ли нуждалась в отце.
— А вот я, представь себе, нуждалась! — не без нотки вызова в голосе резко отозвалась Самсут.
— Извини, дочь, я хотел сказать, «не нуждалась в той степени, как раньше». Я детство имею в виду.
— Зачем же ты все-таки прислал нам ту рождественскую открытку?
— Понимаешь, к тому времени я уже год как сошелся с Хельгой. Одному, да еще и в чужой стране… тяжело всё это, дочь. Я ведь здесь больше десяти лет один был, бобылем жил, а потом Хельга подвернулась… Она женщина в общем-то неплохая, разве что угрюмая малость.
— Это я заметила, — съязвила Самсут.
— Во-во. Так что ты ничего такого на свой счет не подумай, она со всеми такая. Ничего не поделаешь — скандинавская ментальность. Здесь женщины в большинстве своем величавы, холодны и неприступны. Как скалы, как вечная мерзлота. Не то что наши стожки-реченьки малороссийские… — здесь отец закашлялся и поспешил сменить тему. — В общем, взяли мы кредит в банке и аккурат под Рождество купили дом в Кепинге. Видишь ли, жить в Стокгольме, безусловно, престижно, но безумно дорого. Да и суеты много. А здесь — совсем другое дело… Вот тогда я и решил отправить вам открытку. Так, на всякий случай. Чтобы вы просто знали мой новый и, скорее всего, последний адрес, — невесело заключил Матос. А потом вдруг неожиданно добавил: — Но в России после перестройки единожды я все-таки побывал! Правда, всего полтора дня, поэтому мало что успел посмотреть.
— И где же именно ты был? В Москве? — предположила Самсут.
— Зачем в Москве? В Ленинграде, естественно… Знаешь, никак не могу привыкнуть к этому новому помпезному — «Санкт-Петербург». Тем более что сия красочная обертка ничуть не соответствует нынешнему внутреннему содержанию. Как мудро написал про это мой бывший ленинградский кореш Мишка Сапего: «Санкт-Петербург! А в моем Ленинграде не было столько ворон».
— И в каком году это было?
— В мае 1992-го.
Услышав эту дату, Самсут невольно вздрогнула: в том месяце она уже была в декрете и с трудом носила свой гигантский живот.
— Но почему ты не зашел к нам?! — потрясенно воззрилась она на отца и, кажется, даже крепко сжала при этом свои кулачки, словно бы намереваясь атаковать его в зависимости от полученного ответа. — Господи, папа! Какая же ты у нас с мамой всё-таки бестолочь!!!
Глаза Матоса увлажнились, мгновенно среагировав на ее невольно вырвавшееся, отчаянное «у нас с мамой».
— Я… Дочь, я очень хотел, я собирался… я, вот честное слово, — сбивчиво принялся объяснять отец, — я очень хотел вас всех увидеть. В конце 1991-го, когда МДТ опять приезжал в Стокгольм на гастроли, я ходил на все спектакли… Из ребят, ну которые актеры, никого уже не знал, но вот монтировщиком сцены, представь себе, у них по-прежнему трудился наш вечный жид, дядя Аркаша! Вот с ним-то мы вечерком и встретились — посидели, выпили… Прощаясь, попросил его по возможности разузнать про вас: как? что? где?.. Конечно, особо не надеялся, но аккурат под Новый год Аркаша прислал мне письмо. С полным, что называется, отчетом. Тогда-то я и узнал, что Гала замуж так и не вышла… И что три года назад умерла мама, а еще раньше — дед Иван… Про тебя Аркадий написал: дескать, дочь настоящей красавицей стала, учится на педагога в Герцена, весной будущего года заканчивает институт… Вот после этого письма я и решил: поднакоплю к весне деньжат и рвану-ка в Ленинград. К дочери, на выпускной… Ты гляди, — невесело улыбнулся Матос, — даже в рифму получилось.
— А дальше?! — не в силах сдерживать свое нетерпение, потребовала Самсут.
— Прилетел я в Питер. Как сейчас помню: аккурат в день готовящейся к самоликвидации пионерии, девятнадцатого. Сразу из аэропорта рванул к нам. Вернее, к вам… Как-то очень быстро добрался, еще в восьмом часу. Устроился на нашей любимой лавочке, той самой, что в кустах сирени спрятана, и принялся ждать, когда ты из дома выйдешь, в институт поедешь. Долго ждал, часа полтора, не меньше, где-то под две пачки «Мальборо» успел скурить. И тут, наконец, ты выходишь. Я смотрю — а у тебя животик такой… Короче, внушительный. Месяцев эдак на восемь тянет.
— Семь, — машинально поправила Самсут. — Просто Ванька очень крупным родился. Это он сейчас — кожа да кости… И что же ты?
— Я, признаться, тогда просто обалдел! Сижу, прикидываю: если я сейчас, как чертик из табакерки, перед тобой выскочу, ты, чего доброго, тут же и родишь от неожиданности. Какие тут, на фиг, выпускные в институте, ей в роддом пора собираться!.. В общем, иду за тобой. Держусь, как филёр киношный, в почтительном отдалении. Так до самой женской консультации тебя и проводил… Ну, думаю, раз уж взялся в шпионов играть, надо идти до конца. Поехал в Герцовник. Зашел на факультет, постоял у доски объявлений. Читаю, так и есть: «Головина Самсут Матосовна — академический отпуск». Спустился в курилку, потолкался среди студентов. Ну а, поскольку была в портфеле у меня вечная валюта — блок «Мальборо», — расположить к себе молодежь оказалось делом нетрудным. Десять минут наводящих вопросов, и общую картину я себе уже более-менее представлял. И про тебя, и про этого твоего козлину… Виталий Алексеевич, так, кажется, его звали?..
Закусив губу, Самсут напряженно кивнула. В последние годы она уже без былой обиды, ненависти и боли вспоминала красавца аспиранта, увлекавшего десятки студенток речами о Достоевском и его романе-пророчестве, почти запрещенном в те времена. Виталий Алексеевич казался ей воплощением какой-то манящей романтической инфернальности. Неудивительно, что горячая головка юной Самсут пропала тогда безвозвратно… Но сейчас, когда отец своим рассказом невольно затронул потаенно-забытые нервы-струны, ей вдруг снова сделалось невыносимо тоскливо. А еще совсем некстати вспомнились слова Карины о том, что женщины намного умнее мужчин, хотя бы по одному тому, что никогда не выходят замуж за красивые ноги. «Одна я дура», — в который раз с горечью подумала она. Впрочем, дело здесь, наверное, все-таки заключалось не в глупости Самсут, а, скорее, в каком-то буквально катастрофическом невезении. Ведь на Руси дуракам, говорят, везет. А что же ей, славной представительнице сего рода-племени, до сей поры в жизни так и не попёрло?