Одно лето в Сахаре - Эжен Фромантен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот мое мнение по этому вопросу: гении всегда правы, талантливые люди часто ошибаются.
Рядить Библию в театральные костюмы — значит уничтожить ее, подобно тому как нарядить полубога — значит превратить его в человека.
Привязать к ней реальные пейзажи — значит изменить ее дух, превратить книгу, предшествующую всей истории, в учебник истории. Так как всякая идея должна так или иначе получить облачение, великие мастера поняли, что приблизиться к истине возможно лишь упростив форму, то есть совсем отказавшись от местного колорита. Et ego in Arcadia… И вот я в Аркадии…
Греки ли это? Аркадия ли? Да и нет: нет, что касается драмы; да, в смысле вечной трагедии человеческой жизни.
Итак, правда в картинах, написанных о нашем происхождении, возможна лишь в самых общих чертах; и, безусловно, следует отказаться от иллюстрирования Библии или делать это так, как Рафаэль и Пуссен.
Заметь, что мое мнение укрепляется, чем дольше я путешествую по стране, которая, казалось, должна была убедить меня совсем в обратном.
Но неужели нельзя ничему научиться у народа, который, признаю, заставляет часто и непроизвольно вспоминать Библию? Нет ли в нем того, что приводит в движение душу и уносит мысль к картинам прошлых столетий?
Да, этот народ обладает истинным величием. Величие принадлежит только ему, ведь, единственный среди цивилизованных народов, он сохраняет простоту своей жизни, своих нравов и кочевий. Он прекрасен вечной красотой сменяющихся времен года и мест, среди которых живет. Он прекрасен более всего тем, что, не представая в наготе, почти совсем освободился от излишних оболочек, как это и понимали мастера прошлого в простоте их великой души.
Он единственный обладает чудесной привилегией сохранять как аромат далеких времен наследие того нечто, что называют библейским. Но это проявляется лишь в самых неприметных и скромных сторонах его жизни. Он более всего прекрасен тем, что, не оставаясь голым, избавился от рожденных цивилизацией мишурных оболочек, скрывающих древнее библейское наследство — религиозное смирение и в то же время величие духа, — и сохраняет его в первозданном виде. Именно поэтому он свободно и легко разрывает сковывающую оболочку арабского костюма и поднимается до эпических подвигов большого общечеловеческого содержания чаще, чем другие народы. При виде полуобнаженного пастуха в моем воображении возникает Иаков. И наоборот, я утверждаю, что в бурнусе Сахары или машла Сирии можно представить только бедуинов.
Если мне впредь придется воскликнуть: О Израиль! — то, приняв мои пояснения, ты поймешь, о чем идет речь, и не станешь меня перебивать. Теперь я продолжу свой путь.
Я без сожаления умолчал бы о бивуаке у Соляной скалы, хотя вода, взятая за солончаками, хороша, дров довольно и удобна стоянка на берегу реки Уэд-Джельфа под очень красивым тамариском.
И все же несколько слов о скале. Это двуглавая гора, образованная нагромождением странных камней всевозможных оттенков серого цвета — от сиренево-серого до беловато-серого. С нее сбегают бесчисленные ручейки молочно-белого цвета, которые сливаются в два канала, заполненные до краев солью, необыкновенно похожей на гашеную известь. Кажется, что гору свело конвульсиями, так она вздыблена, изрезана, искорежена. Это не просто красиво, а великолепно. Три огромных орла парят на уровне середины этой горы и кажутся не крупнее ворон.
Уже почти наступила ночь, когда наконец мы ступили на голое плато Джельфы. Дом халифа — большое сооружение, резко возвышающееся над окружающими его низкими стенами, — смутно виднелся в конце поднимавшейся равнины сероватой массой, несколько более светлой, чем совсем темная земля, но более темной, чем небо, еще освещенное отблесками уходящего дня. Слева, очень далеко в складках долины, где сверкали два маленьких красных огонька и откуда еле доносился лай собак, угадывался дуар, поближе, наверное, с болота, лежавшего между дуаром и плато, доносилось кваканье многочисленных лягушек. Остальная часть плоского горизонта, над которым господствовал одинокий бордж Си Шерифа, мирно отдыхала в прозрачной коричневой тени. Яркие белые звезды зажигались по всему небосводу; воздух был свеж и влажен, обильная роса смягчила землю под копытами лошадей. Я ориентировался на белеющую дорогу, ведущую к дому; всадники на несколько минут опередили меня, а я оставил позади своего слугу вместе с караваном.
Итак, я один приблизился к воротам борджа и въехал во двор, не зная, куда направиться. С обеих сторон от монументальных, широко распахнутых ворот я заметил людей, примостившихся на ночлег у стен возле своих лошадей; показавшийся мне очень просторным двор был пуст; моя лошадь, почуяв близость конюшни, заржала. В глубине двора виднелось крыльцо с несколькими ступенями, ведущими на высокую галерею, поддерживаемую белыми столбами; из приоткрытой двери в правом углу галереи лился свет, а из полуосвещенного окна первого этажа, выходящего во двор, слышались голоса.
Я спешился у крыльца и, бросив поводья кому-то, вынырнувшему из тени, пошел на свет и поднялся в дом. Я успел заметить, что человек, которому я бросил поводья, не спешил их подхватить, и различил причудливую маленькую фигурку в заостренном кверху колпаке. Вскоре одно вечернее происшествие открыло мне ошибку, которую я совершил, приняв самого святого человека борджа за слугу.
Мы ужинали в большой чистой белой комнате, в которой ничего не было, кроме камина из черного мрамора, богатых южных ковров, закрывавших окна, и круглого стола, за которым сидели гости. Блюда были арабскими, но стол, весело освещенный свечами, был накрыт по-французски; на красивой белой скатерти были безукоризненно расставлены приборы, разложено столовое серебро, стояли четыре графина со свежим молоком и четыре — с лимонадом. Халиф Си Шериф, крупный, толстый человек с редкой бородой, с невозмутимым лицом и глазами навыкате, небрежно одетый в простой белый халат без бурнуса, как мусульманский отшельник, сидел во главе стола и наливал себе обеими руками сразу в один стакан лимонад и молоко. Его брат Белькасем, изнеженный молодой человек с усталым лицом, не садился за стол, а отдавал приказания. Комната была полна арабских слуг, снующих туда-сюда, но руководил всеми худой тунисец в белом тюрбане, с живыми глазами, тонко очерченным ртом, «высокомерным» носом, бледный как смерть, легкий, ловкий, расторопный, с манерами белки и лихорадочно-возбужденным видом — необыкновенный и драгоценный слуга, единственный, видимо, в доме халифа, кто умел обходиться с фарфором и прислуживать по-французски.