Очевидец Нюрнберга - Рихард Зонненфельдт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома родители говорили: «Детей должно быть видно, но не слышно». Наш обеденный стол в стиле рококо, чудовище из черного дерева, украшали фигуры женщин с обнаженной грудью, выступавшие над ножками, как на носу корабля. Родители унаследовали стол от деда и бабушки с отцовской стороны, а скатерть на нем досталась нам по материнской линии. Я помню, как, когда взрослые беседовали, я водил пальцами по этим чудесным грудям под белой скатертью, пока мать не приказывала: «Всегда держи руки на столе!»
Хотя мама всегда была готова сделать нам выговор, за серьезные проступки она разрешала отцу наказывать нас, так же как делал ее отец и отец ее отца. «Погоди, вот узнает об этом папа», — говорила она. Конечно, это «годение» тоже входило в наказание. Несмотря на свою мягкость, отец не колебался, когда надо было отшлепать меня по заду. У меня в ушах до сих пор звучат его слова: «Лучше уж я научу тебя, что такое хорошо и что такое плохо, чем чужие люди!» Ни один родитель не опасался, что «чрезмерное наказание за проступок» может дать плохие результаты. Наоборот, наказания считались необходимым, ценным и поучительным опытом, и мои родители применяли их, убежденные в их полезности.
Мои родители были люди прямодушные. Они научили меня, что врать и воровать — непорядочно. Мне говорили, что любая нечестность плоха, в том числе неискренность и притворство. Меня научили признавать и искупать свою вину, если я нарушал эти принципы. Я никогда не слышал, чтобы мои родители пытались кого-нибудь обмануть, хотя, имея дело с неизлечимыми больными, они, возможно, чуть приукрашивали правду. Они внушили мне, что из-за легкомыслия я могу навсегда расстроить здоровье и что сексуальная неразборчивость приводит к непоправимому вреду.
В убеждениях моих родителей иудейская мораль слилась с идеалами лютеранства. Но в обычной жизни они, скорее, вели себя как настоящие пруссаки, чем кто-либо еще. Не трать деньги на безделушки! Экономь при всякой возможности! Не выбрасывай вещи, пока их еще можно починить! Работай, чтобы добиться успеха! Никогда не хвастайся деньгами! Переноси страдания без жалоб! Мои родители выросли в почитании прусских добродетелей, и они душу вкладывали в то, чтобы внушить детям те же принципы, которым научили их самих.
Единственное, во что не вмешивались родители и учителя, — это игры. Я не помню, чтобы кто-нибудь из взрослых одобрительно присутствовал при моих играх с другими детьми. По большей части нам просто велели не шуметь. У нас, предоставленных самим себе, игры часто сводились к тому, кто сильнее. Когда те, кто слабее, уходили жаловаться мамочкам, тем, кто посильнее, иногда доставалось на орехи. У нас было свое социальное устройство, основанное на физической силе, выдержке, красноречии, количестве имеющихся у тебя стеклянных шариков — и положении родителей, как мы его представляли. Я был сильным и умным и пользовался некоторыми прерогативами, так как был сыном гарделегенского доктора, а у других детей родители стояли не так высоко. Само собой, я был атаманом нашей ватаги. Сегодня меня поражают навыки общения и преимущества моих внуков, которые в самом раннем возрасте учатся «делиться» и делать все «по очереди», играя под присмотром взрослых в яслях и детских садах.
На тротуаре перед нашим домом мы играли в классики и догонялки, кидали стеклянные шарики с ребятами из ближайших домов и расхаживали на самодельных ходулях. Позднее, когда нам исполнилось лет по восемь и больше, мы играли в полицейских и бандитов у Стены — развалин окружающего город трехсотлетнего вала. Нас особенно привлекала одна часть — Зальцведелер Тор, укрепленные ворота, на руины которых нам запрещалось залезать, но мы все равно залезали. Однажды полицейский увидел нас и побежал за нами. Он пришел к нам домой с записной книжкой и рассказал матери. Она сделала инквизиторское лицо и велела мне посмотреть ей в глаза. «Что ты делал на запрещенных воротах?» — спросила она. «Это был не я», — соврал я. Потом я чувствовал себя виноватым, но я и немного радовался, что смог выйти сухим из воды.
Напротив нашего дома была школа для девочек, но они как будто жили в другом мире. Мальчиков, которые с ними дружили, обзывали девчонками. Я никогда не ходил на дни рождения к девочкам и никогда даже не разговаривал с ними до четырнадцати лет.
В десять лет мне разрешили играть за городскими стенами. Однажды на пастбище я забрался на дерево, убегая от быка. Мне пришлось сидеть среди веток до вечера, пока фермер не увел свое стадо в хлев, и тогда только я смог спуститься. Весной на лугах цвели ароматные цветы. Я лежал на мягкой земле, пахло травой, вокруг были желтые лютики и душистые фиалки, и я часами грезил, глядя на ослепительно-белые облака, плывущие высоко в голубом небе.
Чтобы показать мне, как трудно живется соседским крестьянам, когда я был в четвертом классе, отец отправил меня на неделю в ближайшую деревню, пожить в крестьянской семье. У них был дом с соломенной крышей и туалетом во дворе, без водопровода, газа и электричества. Свет от свечей и керосинок был слишком тусклый, чтобы читать после наступления темноты, но это не имело значения, потому что единственной их книгой была Библия. Меня будили в четыре утра, и я помогал кормить свиней, коров и кур, которые жили под одной соломенной крышей вместе с нами. После завтрака из черного хлеба с салом и «солодовым кофе» мы с хозяевами ехали на запряженной волами телеге в поле копать картошку. Обедали мы тоже черным хлебом с копченой или ливерной колбасой, запивая ее водой из колонки. Мы пили ее из металлических кружек, слегка помятых от старости. К тому времени у меня уже так болела спина, что я еле держался на ногах. Мы возвращались домой ужинать к пяти часам вечера, и я так уставал, что клевал носом за столом и был готов тут же заснуть на мешке из-под картошки, набитом соломой. По воскресеньям животных все равно надо было кормить на рассвете, но потом семья оставалась дома, чтобы починить инструменты, наготовить еды на неделю вперед, помыться и постирать одежду и приготовиться к понедельничному утру. Мои хозяева говорили на том крестьянском диалекте, который теперь исчез и который я давно позабыл. Эти крестьяне никогда не жаловались, они даже пели за работой. Я усвоил, что моя гарделегенская жизнь была не в пример легче.
Осенью поднимались ветры, и мы запускали воздушных змеев, которые иногда величиной были крупнее нас. Старики, которым больше нечем было заняться, учили нас делать и запускать этих змеев на лугу за Стеной. Мы умели делать так, чтобы воздушный змей поднялся, опустился, вернулся и снова поднялся над городом. Случались, конечно, и аварии, и каждой осенью обломки змеев можно было видеть на крышах, на деревьях и даже на высоком шпиле церкви.
Когда мальчишки постарше рассказали нам, где купить ингредиенты для пороха, мы с другом, Вилли Грюдерем, тогда нам было по десять лет, устроили у нас по дворе пушку. Мы воображали себя солдатами! Сначала мы выкопали ямку и положили туда кусок железной трубы. Потом в трубу мы положили пороховой заряд и большой круглый камень и подожгли фитиль — навощенную бечевку. К счастью, нам хватило ума убежать подальше и спрятаться в сарае и там ждать, пока не бабахнуло. Когда мы вышли из сарая, от нашей «пушки» ничего не осталось.
Потом началась беготня. Как оказалось, «что-то» прошло сквозь крышу женской школы напротив и пробило водяной бак на чердаке. Вода полилась в классы, хотя никто не пострадал. Вилли побежал домой, а я вернулся к себе в комнату. Скоро домой пришел отец и сказал: «Представляешь, что случилось в школе?» На что я ответил: «Нет, папа, не представляю».
Но у нас во дворе было большое черное пятно, и я сознался. Меня выпороли и на много недель лишили половины моих привилегий. После этого за нами с Вилли следили с особым пристрастием.
Зимой мы играли в хоккей самодельными клюшками, привязав коньки к подошвам высоких шнурованных ботинок. Однажды сани своим стальным полозом проехали мне прямо по большому пальцу на ноге, и он так воспалился, что пришлось удалить ноготь. Родители уложили меня к себе на кровать, положили мне на лицо хлопчатобумажную маску, побрызгали на нее этилхлоридом и велели мне считать. Я и сейчас, по прошествии семидесяти с лишним лет, помню тот мерзкий сладковатый запах анестетика и как я считал до восьми, и у меня в ушах раздался колокольный звон. Когда я проснулся, мой палец без ногтя уже был аккуратно забинтован, и я услышал, как отец говорит: «Этот этилхлорид — замечательная штука. У него даже не будет после него болеть голова». После этого случая я, можно сказать, прославился, потому что никто из моих друзей еще никогда не был под наркозом. Обычно мой отец применял анестезию, только когда вправлял сломанные кости или вывихнутые плечи. В то время считалось, что карбункулы, фурункулы, растяжения и легкие вывихи не требуют анестезии или даже болеутоляющих. Больному приходилось как следует собраться с духом, прежде чем пойти к врачу.