Большие каникулы - Сергей Тимофеевич Гребенников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Р. S. Друзья! Сообщаю вам новость: папу вызывают в Москву по делам службы. Он обещал меня взять с собой! Очень, очень хочу вас видеть. Дорогие москвичи, я так думаю: «Пусть Тула славится самоварами, Вязьма — пряниками, Валдай — колокольчиками, а Москва — москвичами!» Вы часто мне снитесь, друзья!
Перед самым отъездом
Ребята, привет!
Через два дня нам с папой уезжать в Москву, а у меня фингал под глазом красуется. Правда, он у меня не ярко-синий, но все же… Сначала он был у меня дымчато-черным, потом сине-фиолетовым, а сейчас он бледно-желтый. Это значит, что его существование кончается. Мне хочется появиться перед вами целым и невредимым.
А вот как появился синяк у меня под глазом, сейчас узнаете. Шел я мимо дома, где живет Олеся. Думал, что встречу ее. Хожу возле забора, по сторонам глазами рыскаю. Нигде Олеси нет; надписи к экспонатам в нашем музее надо делать, а Олеси нет. Без нее мы как без рук (у нее почерк красивый, никто другой так не напишет).
Хожу я возле забора, но завернуть в калитку не решаюсь. Мало ли что подумает Олесина бабушка… Она мне не очень нравится: смотрит добро, а в глазах у нее всегда хитринка. Чувствуешь себя перед ней всегда почему-то в чем-то виноватым, а в чем? Никогда не догадаешься. Есть такие старушки, я таких даже побаиваюсь. Мне кажется, что зайди я во двор, и Олесина бабушка тут же станет допытываться: «А что привело сына агронома к нам во двор? Какие фрукты ему больше всего нравятся? Или что-нибудь другое интересует сына агронома?» Эти ее добавки «сына агронома» к месту и не к месту даже в дрожь бросают. Четвертый раз делаю я заход от угла забора и прохожу мимо Олесиной калитки. Заглядываю в сад. Сад выглядит совсем уже не так, как тогда, когда мы только приехали сюда. Уже нет сирени. Еще стоят теплые дни, а уже чувствуется приближение осени. Что-то витает в воздухе неуловимое — осеннее. Еще не скоро пожелтеют на деревьях листья, но уже где-то недалеко ходит осень. Еще теплая в реке вода, и аисты не собираются улетать, а осень где-то совсем рядом.
Олеси в саду не видно, и скрипка ее молчит. Мама моя проходила мимо и заметила, что я стою у забора, спросила, что я тут делаю. Я сказал, что Семку жду и скоро приду домой. Подождал я; когда уйдет мама, и тогда рискнул все же войти в калитку.
Я стою на дорожке и все надеюсь, что появится Олеся. Простоял минут пятнадцать и уже собрался уходить, как вдруг на веранде появилась ее бабушка. Приставив ко лбу ладошку, стала всматриваться в сад. Я не успел юркнуть за яблоню; и она, увидев меня, поманила рукой.
— Зайди, — сказала. — Тебя видела Олеся в окно. Она хворает.
— А что с ней? — спросил я.
— Непослушная она, простудилась. Вчера купалась в речке и домой пришла в мокром купальнике. У нее температура. Но ты зайди к нам, зайди. Меня Олеся за тобой послала.
— Да нет, я постою здесь, — сказал я.
— А ты не бойся. У нее не грипп и даже не коклюш.
— Да что вы, я никаких болезней не боюсь.
— Гость не заходит в дом? Это нехорошо, нехорошо.
Ну, тут уж надо было зайти, а то и в самом деле подумает, что я струсил. Прошел по скрипучим доскам веранды, успел заметить висящие на стене ракетки для игры в бадминтон и женский велосипед, прислоненный к подоконнику. Увидел горшки с кактусами, круглый стол, покрытый цветной клеенкой, и оленьи рога над дверью. Дорожка на полу постелена. На веранде, у входа в комнату, пар шесть босоножек стояло, одни из них наверняка Олесины: из соломки связаны, обшиты по бортику красной материей. Из прихожей две двери вели в разные комнаты. Олесина бабушка приоткрыла одну из них и сказала:
— Входи, Олеся здесь.
Кровать ее стояла у самого окна. Веселые цветные шторки были раздернуты. (На будущее я учту, что отсюда просматривается дорожка до самой калитки.) В комнате стояло пианино «Октябрь». Крышка инструмента была открыта. Нот было всюду навалом: они лежали и на пианино и на стульях.
Олеся приподнялась на подушках, повернулась ко мне лицом.
— Здравствуй! А я заболела.
Бабушка, уходя, потрогала у Олеси лоб и вышла. После ее ухода мне стало как-то спокойнее на душе, я даже осмелел и спросил:
— Тебе, наверное, в это окно все видно, что там на улице делается, да?
— Как на ладошке, — рассмеялась Олеся. — Ты четыре раза прошел мимо нашей калитки. Стеснялся зайти, да? Рассказывай, что нового в музее?
Я даже не успел спросить, чем больна Олеся. Заметив на тумбочке термометр, взял его и стал смотреть, сколько градусов. Было всего лишь тридцать семь и три.
— У тебя что-нибудь болит? — спросил я.
— Нет. — Олеся отрицательно покачала головой.
Косички с ленточками запрыгали на подушке. Волосы Олеси сдвинулись на лоб и на щеки.
Мне почему-то стало очень жаль ее.
— У тебя все лекарства есть? — спросил я. — Может быть, сбегать в аптеку?
— Не нужно.
— Семка Галкин сказал мне, что твой отец доктор. Это правда? Он хирург?
Олеся дотянулась рукой до окна и раскрыла рамы настежь.
— Нет, терапевт. Заведующий нашей больницей. Расскажи, что нового есть в нашем музее?
Я сказал ей, что мы упросили директора совхоза товарища Дзюбу отдать нам в музей немецкую листовку, в которой фашисты требовали за большое вознаграждение выдать командира партизанского отряда Дзюбу. Теперь этот документ наше новое приобретение.
Разговаривали бы мы, наверное, до утра, но в дверь два раза просовывала голову бабушка. Наверняка намекала, чтобы я улепетывал. Я привстал со стула, но Олеся взяла, меня за руку и сказала: «Посиди». Рука у нее была холодной и узенькой, а у меня, я чувствовал, рука горела, как будто я ее держал над плитой. Я снова сел на стул. Олеся достала из-под подушки книжку, перелистала несколько страниц и спросила:
— Читал Буссенара «Капитан Сорвиголова»?
— Еще не читал.
— Тебе понравится. Прочти.
В дверь опять заглянула бабушка Олеси и кашлянула. Пора уходить. На дворе стемнело. Олеся дотянулась рукой до зеленого ночника и включила его. Узкий луч света упал ей на лицо.
За окном уже едва