Скрещение судеб - Мария Белкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кончается эмиграция, Марина Ивановна возвращается в Россию. «Сейчас уже — судьба». Судьбу не выбирают, судьбу принимают…
Хотела ли она возвращаться или не хотела?! Мне думается об этом можно написать два совершенно противоположных трактата. Можно доказывать — хотела, мечтала, тосковала, и все будет точно! А можно доказывать — не хотела, не рвалась, сопротивлялась, и опять все будет точно!.. Ведь почти все последние годы эмиграции Марину Ивановну мучил все тот же вопрос — ехать, не ехать?! Она жила в постоянном противоборстве — «с самим собой, с самим собой»!..
Россию она любила, Россия всегда была в ней. «Родина не есть условность территории, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть Россию — может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя. В ком она внутри, — тот потеряет ее лишь вместе с жизнью». Но…
С фонарем обшарьтеВесь подлунный свет.Той страны на картеНет, в пространстве — нет.
Выпита как с блюдца,Донышко блестит!Можно ли вернутьсяВ дом, который — срыт?..
А во Франции, в Париже, Марина Ивановна не прижилась. «Не люблю залюбленное!» Не любит Париж, не любит Францию. «Мы с ней разные!..» Но России, той ее России, старой России — нет. «Как и той меня…»! Ей чудится Чехия, те деревеньки под Прагой, ее гора, там бы ей было хорошо, но ведь это все только мираж… А Сергей Яковлевич давно уже рвется назад, в Россию, и Аля рвется. «С.Я. разрывается между своей страной — и семьей: я твердо не еду, а разорвать двадцатилетнюю совместность, даже с «новыми идеями» — трудно…» «А не еду я, п.ч. уже раз уехала… Саломея, видели фильм «Je suis un evadé»[6], где каторжник добровольно возвращается на каторгу, — так вот!» Это из письма Андрониковой-Гальперн в 1933 году.
А Мур уже подрастает, он уже вторит отцу и сестре, уже надо думать о будущем Мура, о его судьбе. Здесь, во Франции, он будет вечным эмигрантом! И вот в 1936: «Живу под тучей — отъезда. Еще ничего реального, но мне — для чувства — реального не надо.
Чувствую, что моя жизнь преламливается пополам и что это ее — последний конец.
Завтра или через год — я все равно уже не здесь («на время не стоит труда…») и все равно уже не живу. Страх за рукописи — что-то с ними будет? Половину нельзя взять! а какая забота (любовь) — безумная жалость к последним друзьям: книгам — тоже половину нельзя взять! — какие оставить?? — и какие взять?..»
И еще ранее: «С.Я. и Аля, и Мур — рвутся. Вокруг — угроза войны и революции, вообще — катастрофических событий. Жить мне — одной — здесь не на что. Эмиграция меня не любит».
«У Мура здесь никаких перспектив…»
И еще когда он совсем крохотный был, она: «я ему насказываю: — Мур, ты дурак, ты ничего не понимаешь, Мур, — только еду… И еще: ты — эмигрант, Мур, сын эмигранта, так будет в паспорте. А паспорт у тебя волчий…»
«Мур там будет счастлив… — Это в том же 1936 году. — Но сохранит ли душу живу (всю!).
Вот франц. писатель Мальро вернулся — в восторге. М.Л.[7] ему:
— А свобода творчества? Тот: — О! Сейчас не время…
Сколько в мире несправедливостей и преступлений совершалось во имя этого сейчас: часа — сего!»
Но Марине Ивановне страшно в Москву — «я с моей Furchtlosigkeit[8], я не умеющая не-ответить, и не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я его назвала великим и — если даже велик — это не мое величие и м. б. важней всего — ненавижу каждую торжествующую, казенную церковь…»
И ей страшно, что она может там, в России, потерять Мура: «Мне от него ничего не останется, во-первых, п.ч. все — во времени: здесь после школы он — мой, со мной, там он — их, всех: пионерство, бригадирство, детское судопроизводство, летом — лагеря, и все — с соблазнами: барабанным боем, физкультурой, клубами, знаменами и т. д. и т. д…!»
«Не знаете ли Вы, дорогая Анна Антоновна, — это пишет она Тесковой в 1936 году, — хорошей гадалки в Праге? Ибо без гадалки мне, кажется, не обойтись. Все свелось к одному: ехать или не ехать. (Если ехать — так навсегда).»
«С.Я. держать здесь дольше не могу — да и не держу — без меня не едет, чего-то выжидает (моего «прозрения») не понимая, что я — такой умру.
Я бы на его месте: либо — либо. Летом еду. Едете?
И я бы, конечно, сказала — да, ибо не расставаться же. Кроме того, одна я здесь с Муром пропаду.
Но он этого на себя не берет, ждет, чтобы я добровольно — сожгла корабли (по нему: распустила все паруса)…»
Но быть может, у Сергея Яковлевича нет этой возможности — вот так просто сказать: «летом еду»! Он зависит от Москвы, а Москве он не очень то нужен в Москве. Москве он нужен здесь в Париже, он один из руководителей «Союза возвращения на родину». А о тайной работе этого Союза Марина Ивановна и не подозревает…
Все разразится как гром среди ясного неба, впрочем, ясного неба давно уже не было над ее головой! Это произойдет осенью 1937 года. Она только с Муром вернется с моря в Париж…
А Аля уже в Москве. Ее проводили в марте. Ей нанесли столько подарков. «Настоящее приданое» — писала Марина Ивановна. «У нее вдруг стало все: и шуба, и белье, и постельное белье, и часы, и чемоданы, и зажигалки — и все это лучшего качества… Я в жизни не видела столько новых вещей сразу… В вагоне подарила ей последний подарок — серебряный браслет и брошку — камею и еще — крестик — на всякий случай…»
И Сергей Яковлевич так радовавшейся за Алю, что она едет в Москву, — мог ли он тогда подумать, что дочь его отныне становится заложницей?! А Але вполне было достаточно быть дочерью своего отца, чтобы ее впустили в Москву. У нас любили заложников…
18 марта, нагруженная чемоданами, элегантная, красивая, полная надежды и веры в свое непременно счастливое будущее, — Аля ступила на пирон московского вокзала, и Москва празднующая День Парижской коммуны, разукрашенная флагами, гремя из репродукторов Марсельезой и маршами, — встречала ее.
— Я знала, когда приехать, — говорила Аля, — в день моего приезда всегда будут вывешивать флаги!
И вывешивали… И полетели в Париж восторженные письма и домой и «к нашей équipe» — нашей компании — Наташе Зайцевой, дочери писателя Бориса Зайцева, с которой Аля дружила еще в Москве, в детстве, в двадцатых годах, к ее мужу Андрею Соллогубу, к брату и сестре — Вове и Лене Бараш. (В. Бараш погибнет при немецкой оккупации!)
«Дорогие все! Приехала вчера. Ехала и доехала чудно. Ваши все подарки, все ваше внимание так мне дорого и близко, что не могу передать… Первое впечатление о Москве — мне вспомнился чудесный фильм «Цирк» и наши о нем разговоры…»