Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, явно нажимая, чтоб оставить на паркете грязные следы, Коля с тарелкой в руках прошел на кухню. Было похоже, что речь эту он готовил заранее, но, увидав меня, смешался от ненависти и то, что готовил, выговорил лишь кусками и не по порядку, добавив многое экспромтом. Разумеется, Рита Михайловна заплакала и побежала следом за сыном, это как раз меня не удивило. Удивило меня поведение журналиста, который был хоть и удручен, но не более, чем обычно, то есть пребы-вал все в том же застывшем созерцательном состоянии. Для того, чтоб как-то скрыться от семейно-го скандала, я вошел в кабинет журналиста и уселся за его стол, разумеется, без всяких задних мыслей и вызова. Но вскоре дверь распахнулась, и Коля крикнул отцу:
– Приятная картина… Посмотри, папа, дорогой… Наконец-то твой стол используется по прямому назначению… Наконец-то за твоим столом без всяких художественных прикрас пишут доносы в КГБ… Интеллигенция вшивая, мерзавцы…
После этого он закурил «беломор», плюнул на паркет и ушел.
Разумеется, в действиях Коли, несмотря на всю крайность и обнаженность формы, а может, и благодаря ей, проглядывало все то же юношество, все та же быстрота выводов и тяга к силе, чест-ной суровости и честному протесту. Все это лишено было серьеза и выглядело игрой, но в этой игре Коля, насквозь простуженный в ночных сменах строительными сквозняками, кашлял без всякого наигрыша. Он действительно похудел от дурной пищи всухомятку и действительно полон был ненависти к своему «интеллигентному» происхождению.
В тот же день к вечеру с дачи вернулась Маша с Иваном Цвибышевым, дитем насилия. Со мной Маша держалась холодно, но просто и откровенно. Она позволила поцеловать себя в щеку, после чего сказала:
– Ты не мог бы погулять часа три? Пойди к знакомым… Лучше всего к женщине…
Последнее меня особенно рвануло за сердце, но я подавил боль и не показал виду. Тем не менее сдержаться я до конца не смог и сказал:
– Очевидно, к тебе придут эти… Борцы с антисемитизмом из общества Троицкого…
– Да, придут,– спокойно сказала Маша,– Саше Иванову наконец разрешили проживание в Москве. После освобождения он ведь жил в Калуге, а сегодня приехал, поэтому я и вернулась с дачи… Задержимся мы не очень долго, максимум до двенадцати ночи,– она посмотрела на меня и добавила: – А о тебе ходят неприятные слухи… Но я не потому прошу тебя уйти, просто чтоб не было посторонних… А на доносы нам наплевать, ибо скрывать нам нечего.
– Хорошо,– сказал я, надевая пиджак,– я уйду…
Маша вдруг снова пристально посмотрела на меня.
– Ты похудел,– сказала она,– у тебя какие-то неприятности?
– Да,– ответил я,– но, думаю, обойдется.
– Личные или служебные? – спросила она.
– Служебные,– ответил я, с напряжением и жадностью ловя крупицы тепла, мне предназна-ченные и от Маши исходящие.
– Тогда легче,– сказала Маша,– пойди к любовнице… Если хочешь, на всю ночь.
– Хорошо,– ответил я, тщетно ища в прямом Машином взгляде то, что мелькало или почу-дилось мне секунду назад,– но не на всю ночь, я вернусь после двенадцати ночи, можно?
– Разумеется,– ответила Маша,– мы надолго не затянем.
– Кстати,– сказал я,– меня просили передать, что Виталий стукач.
– Знаем,– сказала Маша,– он давно исключен из общества, но спасибо за предупреждение. Кстати, я слышала о дебошах и оскорблениях Коли. Больше он не посмеет, обещаю тебе.
Я вышел, хоть и не совсем освободившись от тяжести на душе, но думая с жадностью о Маше, которую не видел более месяца и которою был совершенно опьянен. А в опьянении все проще получается.
Первым делом, позвонив из телефона-автомата, я сразу же наткнулся на Степана Степановича. Уже по мягкости, с которой он отозвался, узнав меня, я понял, что просьбу мою о помощи вполне можно изложить. Правда, я не знал, как это сделать по телефону, но и здесь он помог, заявив, что в курсе дела, хоть и в общих чертах, что отчаиваться не следует и завтра в три, нет, послезавтра в три я вполне могу явиться к нему для беседы. Думаю, что предварительно с ним уже говорил капитан Козыренков, несмотря на его сомнения относительно возможностей Степана Степановича. Этот Козыренков хоть и был натурой спортивной и срывался на грубости, в общем, отнесся ко мне прилично. Взбодренный всем этим, я решил три часа, на которые был изгнан Машей из дома, побродить по улицам, тем более вечер был хороший, теплый и сухой. Даже если б не произошел разрыв с Дашей, то после Машиного облика я не в состоянии был бы явиться к этой развратной женщине в ее квадратную широкую постель. Миновав палисадник у дома (я разговаривал по теле-фону-автомату, висевшему перед нашим подъездом), я остановился, раздумывая, в какую сторону и в какой конец переулка двинуться, чтоб выйти то ли на шумный проспект, то ли на глухие зеленые улочки. Но вдруг кто-то тронул меня за рукав.
Передо мной стоял незнакомый человек той внешности, которую в России именуют «типично еврейской», которая вывезена была из тесных местечек и которая диаметрально противоположна лесостепной славянской: мягкие, но временами цепкие глаза за стеклами очков, плотное мясистое, но явно физически слабое тело и, разумеется, большой горбатый нос. Это была та самая внешность, которая приводила не только в злобу, но и в веселость еврейских недругов и которая выработана была веками патологической, нездоровой жизни в отрыве от земли.
– Простите, пожалуйста,– сказала «еврейская внешность»,– здравствуйте… Моя фамилия, разумеется, Рабинович,– здесь глаза его блеснули обезоруживающей насмешкой над собой, с помощью которой, однако, чувствовалось, он не раз заводил нужные знакомства вот так просто, экспромтом подойдя и протянув руку, я адвокат. Вы не будете столь любезны поговорить со мной минут десять, ну от силы двадцать.
Я глянул на адвоката Рабиновича, и мной вдруг тоже невольно овладела некая нездоровая веселость.
– Нет, сказал я,– двадцать минут не могу и десять минут не могу… Вот три часа – это другое дело.
– Ах, пожалуйста,– сразу вспыхнул и догадался Рабинович,– это совсем хорошо… Я и не надеялся на такую любезность, хоть и хотел ее предложить. Но я боялся, что вы неправильно истолкуете. Три часа на скамеечке не просидишь. Знаете, как раз недалеко есть маленькое кафе. Но поверьте, если тебя там знают, то это лучше ресторана. Обслуживают хорошо, питание высший класс, кабинки имеются.
– Валяйте,– сказал я, глядя сверху на суетящегося адвоката и становясь все веселее от одного его вида,– валяйте… Посидим в кабинке…
Кабинка действительно была, все же остальное оказалось дрянью. Правда, в прежние голод-ные, экономные времена такой ужин показался бы мне роскошью и, опираясь на него, я мог бы весь следующий день прожить на сокращенном рационе из хлеба, карамели и кипятка, заприходовав тем самым и сэкономив приличную денежную сумму. Но ныне я был расслаблен сперва обедами по талонам в богатых столовых КГБ, а затем и домашним столом в семье журналиста. Поэтому я лишь наполовину съел салат из парниковых огурцов, поковырял порционный лангет, вырезав из него лишь наиболее сочные куски и оставив пережаренное мясо. Вина я вовсе пить не люблю, тем более низкосортный портвейн. Рабинович же ел все это с аппетитом, а портвейна выпил две рюмки, после чего сказал:
– Я адвокат Орлова. Насколько мне известно из протокола первого допроса, вы при этом присутствовали и участвовали в опознании моего подзащитного.
– Да,– ответил я, еще не совсем соображая, куда он клонит.
– Речь идет о некоторых юридических неточностях,– сказал Рабинович,– но прежде всего мне бы с вами хотелось говорить не об этом. Признаюсь прямо, родители Орлова, особенно мать его Нина Андреевна, да и отец тоже специально выбрали адвоката с такой типично еврейской фамилией и внешностью.
– А сам Орлов?
– Он, разумеется, отказывается от сотрудничества со мной, но родителям удалось доказать его невменяемость, так что он лишен права выбора.
– Он абсолютно здоров,– сказал я, в упор глядя на Рабиновича.
– Ну, это не нам с вами определять, это определят медицинские эксперты. Теперь же речь о другом. Речь идет о вопиющих нарушениях, которые допустило следствие по делу смерти Лейбо-вича. Вы, надеюсь, честный человек нового поколения и осуждаете сталинские методы нарушения законности. Кое-что мне о вас известно, о вашей тяжелой судьбе. Поверьте, мой подзащитный тоже человек нелегкой судьбы. У мальчика с детства было развито чувство болезненной жажды справед-ливости. А если учесть его литературный талант и искреннюю есенинскую влюбленность в свою родину, в Россию… Вы читали, конечно, «Русские слезы горьки для врага», за подписью Иван Хлеб? Если отбросить ошибочное содержание, а сосредоточиться только на литературных досто-инствах, то они несомненны… Что же касается нашего брата еврея, то среди нас немало, извините, не евреев, а жидов. Вот они-то нас и позорят. Взять хотя бы того же Лейбовича, который натянул на себя русскую фамилию «Гаврюшин», русскую личину… Разве это порядочно? Казалось бы, мелочь… Но я отвлекся… В конце концов не это меня волнует. Мы, евреи, должны быть особенно большими интернационалистами, чтоб честным трудом доказать свое право есть чужой, но брат-ский хлеб, полученный не из рук Джойнта, а из рук братьев по классу…