Александр Солженицын - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мгновенно понял А. И., что если единственную копию «Пира» забрало ГБ, попасть на Запад она могла только, условно говоря, «посредством Луя», и значит, это провокация агитпропа. Меньше часа езды на машине было от дачи до дачи, и он немедленно бросился к Твардовскому — намного раньше, чем тот ожидал. Трифоныч был сердечно рад встрече, принял Солженицына радушно, «широкими руками», они обнялись и расцеловались. А. И. сразу взял быка за рога, и они наметили программу действий: выяснить источник слухов и, если они подтвердятся, вместе писать издателю Альберто Мондадори (после статьи в «ЛГ» тот сообщил Твардовскому, что купил рукопись «Ракового корпуса» как анонимную и ввиду её литературных достоинств напечатал, поскольку понимает долг издателя и смысл своего бизнеса «в соединении автора и читателя»). «Сердечно мы расстались, как никогда», — писал Солженицын, и уже не было места старым обидам, и никто никого не вырывал из сердца.
А через пять дней грянула Чехословакия. Вечером 20 августа, услышав грохот, доносившийся с шоссе, А. И. вскочил из-за своего стола у Истьи, бросился в дом и застыл возле окна второго этажа. В ста метрах от дачи бесконечной вереницей лились по шоссе танки, грузовики, спецмашины. А. И. понял: это — на Чехословакию (ему до последнего не хотелось верить в оккупацию). В ночь на 21 августа войска стран Варшавского договора вторглись в страну, чтобы покончить с Пражской весной. «Свою судьбу я снова сам выбирал в эти дни. Сердце хотело одного — написать коротко, видоизменить Герцена: стыдно быть советским! В этих трёх словах — весь вывод из Чехословакии, да вывод из наших всех пятидесяти лет! Бумага сразу сложилась. Подошвы горели — бежать, ехать...» Первым движением хотел броситься к знаменитым — Капице, Шостаковичу, Твардовскому, Сахарову, Ростроповичу. Выложить им трёхсловную бумагу и двинуть её за семью подписями в Самиздат. Движением вторым — понял: не подпишут они, столь разные,такуюбумагу. Начнутся согласования, исправления — выйдет что-то выморочное, межеумочное. Так что если подписывать, то только своё и только одному. Тогда будет честно и хорошо. «И — прекрасный момент потерять голову: сейчас, под танковый гул, они мне её и срежут незаметно». Значит, как ни противно, придётся смолчать, поберечь горло для главного крика, хотя все знают: пражская весна началась с московского писательского съезда, где читалось его письмо. Попытка подготовить документ протеста совместно с Сахаровым, на их первой встрече 28 августа, как Солженицын и предполагал, тоже кончится ничем.
Была ещё одна точка позора — когда новомирцы, на собрании редакции, в обход Твардовского, одобрили оккупацию[91]. Тот день Солженицын назвал духовной смертью «Нового мира» (пустая, значит, оказалась байка, будто прежде чем ввести войска в Чехословакию, надо их ввести в «Новый мир»). И случилось ещё одно убийственное потрясение — Тимофеев-Ресовский (в начале сентября А. И. навестил его в Обнинске) поддерживал действия СССР в Чехословакии («если б не мы, туда бы вторглась Западная Германия»). Только семь человек в Москве вышли протестовать открыто: 25 августа на Красной площади, у Лобного места, они провели сидячую демонстрацию с плакатами на чешском языке. Их били, арестовали, судили. Твардовский писал про «страшную десятидневку»: «Что делать нам с тобой, моя присяга, / Где взять слова, чтоб рассказать о том, / Как в сорок пятом нас встречала Прага / И как встречает в шестьдесят восьмом». И тут же: «Встал в 4, в 5 слушал радио — в первый раз попробовал этот час. Слушал до 6, курил, плакал, прихлебывая чай».
В доме Чуковских часто говорили: «Есть две России — Россия Шолохова и Россия Солженицына. 1968-й, лишивший Россию Солженицына кислорода («впору надевать противогазы», — мрачно шутили в «Новом мире»), явил крах последних надежд и торжество серой аппаратной лапы. Но судьба писателя будто дразнила задохшееся время: осень 1968-го выдалась для него вызывающе плодотворной. Переводы «Круга» и «Корпуса» на главные языки мира большими тиражами идут по Европе и добираются до Америки. «Голоса» читают отрывки и целые главы его сочинений. Лучшие критики Запада пишут о них как о главных литературных достижениях, констатируя, что в СССР теперь есть не только соцреализм, но и Солженицын. Режиссер Алов готов взяться за съёмки фильма по сценарию «Тунеядец», написанному А. И. вроде бы между делом, без особой охоты. Но взыскательный Твардовский, прочитав, напоминает о «праве первой ночи» на публикацию. Ещё и шутит: «Сажать вас надо, и чем скорее, тем лучше». В ноябре «Правда», хваля принципиальность «ЛГ», лягнула Солженицына за «антиобщественную, очернительскую позицию» — однако, при всех последствиях (велено было «Мосфильму» сценарий закрыть), свободе и жизни автора ничего не угрожает: даже Твардовский уже не обращает внимание на газетный хай.
«Я шёл по окаянно-запретным литературным путям, а вёл себя с уверенностью признанного советского литератора. И — сходило». То есть — пока что он ходил по своему дачному участку без конвоя и кандалов. Жаль, не получилось той осенью дать Твардовскому «Архипелаг» — Трифоныч уже дозрел, считал А. И., мечтая, как зазовёт его к себе в Рождество, дней на пять, как славно и согласно обсудят они главные русские вопросы. Это чтение, полагал А. И., нужно Твардовскому «как опора железная, это заменило бы ему долгие околичные рысканья по нашей новейшей истории».
Вместо Твардовского в Рождество ранним сентябрём пожаловал незваный гость — тот самый французский журналист Виктор Луи, на которого ссылались «Грани». Предъявил претензию: западная пресса считает его, Луи, продавцом рукописей Солженицына, и он теперь опасается за свою карьеру. Потом приезжал ещё раз, с двумя спутниками; фотографировали участок в отсутствие хозяев, расспрашивали соседей, нельзя ли снять дачу поблизости. «Это 1 ласточка! — сказал тогда А. И. — Чехословакия кончена. Теперь начнётся кампания против Солженицына». Жить в Рождестве, в незащищённом домике, в осеннем безлюдье, становилось опасно.
Но вот — Рязань, 11 декабря. Солженицыну — пятьдесят. Поток писем и телеграмм. За один заход приносят по пятьдесят, по семьдесят штук, несколько раз на дню. «Всего телеграмм было больше пятисот, писем до двухсот, и полторы тысячи отдельных личных бесстрашных подписей» («Телёнок»). Рязанское и Воронежское отделения СП (смельчаки!), сотни русских читателей; Альберто Моравиа, Эдуардо де Филиппо, Генрих Бёлль, Союз писателей Чехословакии. «Вашим голосом заговорила сама немота. Я не знаю, — телеграфировала Лидия Чуковская, — писателя, более долгожданного и необходимого, чем Вы. Где не погибло слово, там спасено будущее. Ваши горькие книги ранят и лечат душу. Вы вернули русской литературе ее громовое могущество» (А. И. писал в ответ: «Ваша телеграмма высечена на камне или извлечена из архангельских труб»). «Примите, дорогой друг, мои сердечные поздравления по случаю нынешней даты. Живите ещё пятьдесят, не теряя прекрасной неутомимости Вашего таланта. Всё минется, только правда останется» (Твардовский). «С вами наша любовь, бесконечное уважение и благодарность. Без Вас и Ваших книг мы не живём сегодня и не мыслим будущего» (студенты литфака).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});