Серапионовы братья - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты, милое дитя, – сказал глубоко взволнованным голосом Эварист, – с избытком вознаградила меня за то, что я не видал твоего танца, а потому на этот раз, надеюсь, не откажешься принять от меня вознаграждение.
С этими словами он вынул из кармана кошелек с дукатами и подал его девушке. Она бросила на него изумленно благодарный взгляд и, схватив его руку, покрыла ее, с восклицанием: «Oh, Dios»[72], тысячью горячих поцелуев.
– Да! Да! Так! – воскликнул точно с каким-то вдохновением Людвиг. – Одно золото достойно таких ручек! – и затем, обратясь к Эваристу, он попросил его разменять ему талер, сославшись на недостаток в мелких деньгах.
Между тем горбатый спутник девушки встал со своего места, поднял гитару, которую Эмануэла уронила на землю, и, подойдя к Эваристу, рассыпался также в благодарностях за то, что он так щедро вознаградил его дочку.
– Негодяй! Бездельник! – вдруг напустился на него Людвиг.
Старик со страхом попятился.
– Ах, милостивый государь, – заговорил он плачущим голосом, – за что вы на меня сердитесь, что вам сделал честный бедняк Биаджио Кубас? Не смотрите, прошу вас, на мое темное некрасивое лицо! Я родился в Лорке и точно такой же христианин, как мы все.
Девушка быстро бросилась к старику, обхватила его одной рукой и воскликнула:
– Уйдем отсюда, отец! Уйдем скорее!
Оба, действительно, тотчас же удалились, причем Кубас на прощание отвесил множество поклонов обоим друзьям, а Эмануэла бросила на Эвариста чудесный, исполненный благодарности взгляд, на какой только были способны ее прелестные глаза.
Едва эта занимательная парочка скрылась в лесу, Эварист сказал:
– Вот видишь, Людвиг, как опрометчиво вывел ты свое заключение о старике. Правда, в нем очень заметен цыганский тип, но он сам сказал, что родился в Лорке; а Лорка, ты должен это знать, старый мавританский город, и жители его удивительно славные люди, хотя их происхождение заметно в них до сих пор. Они очень не любят, когда им напоминают об этом, и обыкновенно начинают в таких случаях уверять, что они старинные христиане. То же и с этим стариком, у которого мавританский тип выродился в очень карикатурную наружность.
– Нет! – возразил Людвиг. – Я с этим не согласен и остаюсь при убеждении, что старик отъявленный бездельник, и потому употреблю все усилия, чтобы вырвать из его когтей мою прелестную Миньону!
– Если ты, – ответил Эварист, – считаешь бездельником старика, то я, знаешь ли, – наоборот, не очень доверяю твоей прелестной Миньоне!
– Что ты говоришь! – воскликнул Людвиг. – Не доверяешь этому небесному существу, у которого невинность сквозит в каждой черте лица! Вот в ком сидит холодный прозаик, не имеющий понятия ни о чем, кроме как о своих обыденных, ежедневных занятиях!
– Не горячись, пожалуйста, так, мой дорогой энтузиаст! – спокойно сказал Эварист. – Сейчас ты увидишь, что недоверие мое к прекрасной Миньон основано вовсе не на каком-нибудь варварском бессердечии. Дело в том, что я только сейчас заметил, как ловко успела эта девочка, целуя мою руку, стащить с пальца перстень с драгоценными камнями, который я всегда носил. Очень неприятно, признаюсь, потерять эту вещь, напоминавшую мне о многом хорошем в прошлом.
– Как! – воскликнул Людвиг. – Может ли это быть? Нет! Нет! Я этому не верю! Такое лицо, такие глаза не могут обманывать! Ты просто сам уронил или потерял этот перстень.
– Посмотрим, что будет дальше, – ответил Эварист, – а теперь становится уже темно, и, я думаю, время нам возвратиться в город.
По дороге Людвиг все время болтал об Эмануэле, называя ее тысячью ласковых имен и уверяя, будто очень хорошо заметил, что она, удаляясь, бросила на него нежный взгляд и что это может служить доказательством впечатления, которое он на нее произвел.
– Впрочем, – прибавил он, – это со мной уже не раз случалось в моих романтических приключениях.
Эварист не прерывал его ни одним словом, предоставив обуявшему Людвига восторгу выливаться на полной свободе. Когда они дошли до городских ворот, Людвиг, не выдержав, бросился на шею своему другу и, точно желая заглушить раздавшийся над самыми их ушами барабан, возвещающий вечернюю зарю, крикнул во все горло, что он окончательно влюбился в прелестную Миньону и не пощадит никаких усилий, чтобы отыскать ее вновь и освободить из рук старого отвратительного цыгана.
Подойдя к дому Людвига, увидели они высокого лакея в богатой ливрее, который подал Людвигу адресованное на его имя письмо. Прочтя написанное и дав поспешно лакею ответ, Людвиг снова бросился на шею Эваристу, сжав его еще сильнее, и закричал:
– О мой Эварист! Зови меня счастливейшим, достойнейшим зависти человеком в мире! Пойми мое блаженство! Радуйся вместе со мной!
– Что случилось? – прервал Эварист. – Какую радость принесло тебе это письмо?
– Не пугайся, – ответил Людвиг, – если я скажу, что письмо это отворило передо мной райские двери, зовущие меня к недосягаемому блаженству!
– В чем же, наконец, дело, – спросил Эварист, – и что тебя так радует?
– Знай же! пойми! вмести! дивись! восхищайся! кричи! приходи в восторг! – завтра я приглашен на бал, который дает граф Вальтер Пик!… Викторина! Там будет Викторина!
– А прекрасная Миньона? – перебил Эварист.
Но Людвиг, не отвечая, повторил еще раз:
– Викторина! О Викторина! – и опрометью бросился в дом.
ДРУЗЬЯ ЛЮДВИГ И ЭВАРИСТ. ЗЛОВЕЩИЙ СОН О ПРОИГРЫШЕ В ПИКЕТ СВОИХ СОБСТВЕННЫХ НОГ. НЕСЧАСТЬЯ ЗАЯДЛОГО ТАНЦОРА. УТОМЛЕНИЕ, НАДЕЖДА И МОНСЕНЬЕР КОШЕНИЛЬНам следовало бы сообщить благосклонному читателю немного более подробностей о наших друзьях с тем, чтобы он мог знать, как относиться к каждому из них. Оба они принадлежали к званию, которое буквально следовало бы признать в этом мире несколько химерическим, а именно – оба они были «свободнорожденные бароны». Воспитанные вместе, они были связаны с малолетства узами такой дружбы, которая сохранилась даже позднее, когда разность характеров, проявившись с годами, обусловила их совершенно различные поступки в одинаковых обстоятельствах жизни.
Эварист в детстве был олицетворением тех детей, которых обыкновенно называют послушными за то, что, находясь в обществе взрослых, они могут сидеть по целым часам, не проронив ни одного слова. Такие малютки обыкновенно с годами делаются деревянными куклами, но Эварист сумел избежать этой опасности. Даже в молодости случалось ему, просидев при гостях долгое время неподвижно, с опущенными глазами, вдруг вскочить, встрепенуться и расплакаться Бог знает почему, точно его испугал какой-нибудь недобрый сон. Совсем иное было, когда он оставался один. Он воображал тогда себя окруженным множеством вымышленных лиц, исполнявших перед ним, как на сцене, все, что он читал или слышал. Столы, стулья, шкапы – словом, все, что было в комнате, превращалось, по его желанию, в города, леса, деревни и живых людей. Более же всего приводило малыша в восторг, когда ему позволяли гулять одному в лесу или в поле. Он в восхищении бежал куда глядят глаза, обнимал деревья, бросался на зеленую траву, целовал цветы и т.п. Играть со своими сверстниками он не любил, за что и прослыл в общем мнении ленивым и нелюдимым. Ему не нравились ни скачки, ни беганье, ни гимнастические упражнения. Но замечательно то, что ежели в голову его западала мысль научиться чему-нибудь во что бы то ни стало, он спокойно и настойчиво начинал добиваться желаемого и всегда достигал цели, тогда как другие оставались при одном только желании. Так, например, если дело шло о том, чтобы влезть на высокое дерево, то Эварист, видя тщетные попытки других, всегда забирался на верхушку, но только – когда оставался один. Невозмутимый внешне, безучастный ко всему, он, однако, с необыкновенной живостью схватывал то, что его интересовало действительно, обнаруживая такую глубину чувства, что каждый, видевший это, невольно изумлялся твердости и силе его воли. Многие опытные воспитатели решительно становились в тупик, чтобы определить его характер, и только один из них (бывший последним) решился провозгласить, что у мальчика была поэтическая душа, чем привел в неописуемый ужас отца Эвариста при мысли, что сын его, пожалуй, унаследовал характер и душу матери, у которой постоянно делались головная боль и тошнота после всякого выезда в свет. Впрочем, один близкий приятель старика, блестящий придворный камергер, успокоил его уверением, что учитель, позволивший себе сказать такую глупость, был совершенный осел, упустивший из виду, что в жилах мальчика текла благородная дворянская кровь, а потому и нрав его должен быть чисто баронский, а отнюдь не поэтический. Это значительно успокоило напуганного отца.
Итак, легко себе представить, какой юноша должен был развиться из мальчика с подобными задатками. На лицо его, казалось, сама природа наложила ту печать, которой она удостаивает немногих избранных любимцев. Но любимцы природы имеют одну особенность: она состоит в том, что их могут понимать только такие же избранные, как они сами, и это было причиной, почему Эварист никогда не был понят окружающими его людьми, а, напротив, считался холодной натурой с прозаической душой, неспособной прийти в восторг даже по поводу новой трагедии. В особенности, общество модных, имевших претензию на остроумие дам, которым, впрочем, следовало бы понимать подобные вещи, никак не могло постичь, почему лоб Аполлона, выразительно выгнутые брови, проницательные глаза и изящно сложенные губы могли принадлежать человеку без сердца и души. А между тем все казалось таковым только потому, что Эварист не обладал искусством переливания из пустого в порожнее в дамском обществе и не умел предаваться пустой болтовне, как скованный Ринальд.