На рубеже двух эпох - Вениамин (Федченков)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
его с сердцем и, грозя пальцем, говорит в ответ; "Василий! Смотри, как бы тебе за это не попасть куда не следует... По головке не погладят за такие слова!"
Василий нагнул голову как бык, но, видимо, совсем не был испуган угрозами... А мне тогда стало очень неловко за нашего батюшку: вместо отеческого и доброго слова он только и нашелся что пригрозить полицейскими карами... Не этого нужно было бы ждать от церковного служителя и евангельского проповедника.
Кстати сказать, этот священник - чуть ли не единственный пример на тысячи других братьев по служению - весьма дружил всей семьей с помещиками, они его любили и чтили, а потом ссужали средствами на лечение его в Крыму от туберкулеза. Обычно же другие священники никогда не были приняты в высшем классе, и скорее они жили гораздо ближе к серому крестьянству, чем к богатым. Это потом спасло большинство их.
Семья же нашего священника была довольно большая: пять человек детей... Трудно ему было а/гатить за них в губернском городе. Вот тут и вспомнишь, как же трудно было нашим бедным родителям! Священники имели и доход немалый, и 16,5 десятины земли... На каждый приходской храм при учреждении его нарезалось по закону 33 десятины для духовенства по расчету; три части священнику, две диакону и одна дьячку. Конечно, притом же еще и дом, и большой огород. Обычно духовенство не само работало, а нанимало рабочих или имело постоянного работника и свой земледельческий инвентарь, а иные сдавали "исполу" крестьянам, как и помещики...
И вот наш батюшка на один год решил нанять для всей учащейся семьи сначала учительницу, весьма красивую девушку, а на следующий год студента Лобова. К тому времени - это уже было в 1900-1902 годах - слово "студент" было подозрительным по революционности: где-то там, в столицах, эти самые студенты все бунтуют и "идут против царя и Бога".
На этот раз такая молва оказалась правой: репетитор в доме священника не посещал храма, а где-то в роще барской - прошли слухи - собирал тайные сходки, там он раздавал революционную литературу и агитировал среди группы крестьян. Вероятно, посещал его и наш знакомый "умный" Савелий. Так дом священника неожиданно (конечно, вопреки его намерению) сделался рассадником революции. Через год Лобов убрался, должно быть, не без требования начальства. И дети снова вынуждены были учиться в городе.. Между прочим, все они учились не в духовных училищах, а в светских гимназиях. Дух времени проник уже в семьи духовенства: детям их не хотелось идти по "духовной дорожке", а учиться на "барина" - доктора, инженера, адвоката, но не пастыря. А сюда уже шли по нужде или менее способные семинаристы, которым не было хода в университеты или институты.., И этот утек кандидатов в духовенство все рос и рос...
Еще мне приходит на память "мужицкий выгон". За речкой, в изгибе ее, был длинный луг, и на нем каждый день торчало крестьянское стадо коров. Можно понять, что там было за пастбище!
Сбитая кое-как трава... И я видел, как голодные коровы вечерами возвращались домой с худыми боками, полуголодные. На барских лугах, где была и наша корова, конечно, во много раз было богаче, и то наша Пеструшка по вечерам подбирала еще вокруг избы мураву. И этот голодный выгон стоит в моей памяти как укор, как символ полуголодного существования мужиков... В великоросских деревнях я буквально не помню ни одного толстого крестьянина, на жирной Украине они еще встречались.
А когда голодает живая скотина, невольно жалостливые хозяин и хозяйка задумаются над ней... Иной раз ее бывает более жалко, чем человека: бессловесная, ведь она и мычит жалобно. Хорошо хоть, что солома своя всегда бывала. Вот на ночь, а зимой и день, давали ее мы скотине: нарубим сечками (в особом станке длинный нож), свалим в колоду, посыпем немного муки, а редко еще и соли, польем теплой водой - и ешь на здоровье. Сено давалось редко, и то больше лошадям. Весной гоняли стадо по "парам", после снятия хлеба (ржи) по жнитву. Так кое-как и жили, терпели. Но коровенка все же была почти в каждой семье, без нее, кормилицы, еще бы труднее было поднимать ребят, или, как называли их тогда, "полоднищу", от слова "наплодить", "народить".
Вот и все мои немногие "революционные" воспоминания детства о селе. По-видимому, я все же мало знал жизнь эту...
Гораздо больше узнал я о революции в семинарии. Ни в уездном училище, ни в духовной четырехлетней школе ничего подобного даже и слышать не доводилось. Но в семинарии я был втянут в нее очень ловко с первого же класса! Это случилось так.
Со мной, еще безусым мальчиком, почему-то неожиданно для меня познакомился воспитанник из предпоследнего, пятого класса Яхонтов, а из четвертого - Кудрявцев.
Нам, первоклассникам, это очень льстило, что старшие здороваются с нами за ручку. Люди они были хорошие, добрые, и мы любили друг друга. Но знакомство их, как я потом понял, было неспроста. Они оба начали "развивать" меня: беседовали на "умные" темы, гуляли по саду или коридору, потом стали давать мне книги, каких не было в семинарской ученической, довольно богатой библиотеке, в которой я был назначен одним из помощников библиотекаря. Первой такой книгой был "Фауст" Гете, скучнейшая вещь, как мне показалось, но я все же прочитал ее ради тщеславия, чтобы не ударить лицом в грязь перед моими добровольными учителями. На основании этой книжки начались какие-то длиннейшие беседы их со мною: какова главная идея? Мне это слово нравилось, как и другие, иностранные вроде "психологически", "принципиально", потом французское "мерси" и "пардон", даже русское "вообще"...
Что за характер у доктора Фауста? Все это было мне и неинтересно, да, признаться, и непонятно в "Фаусте"... После Гете мне предложили Л. Толстого "Война и мир". Толстой у нас считался запрещенным для чтения, равно как и Достоевский, и все новейшие писатели. При этом читать запрещенные книги считалось почти революционным преступлением, а потому и гораздо более важным, чем драка, выпивка и т.п. И можно понять мой страх, когда ректор семинарии протоиерей С. увидел меня (уже после экзаменов) воротившимся из города в вышитой рубашке, а не в казенной черной тужурке со светлыми пуговицами и начал делать мне за это строгий выговор, а у меня в руках была тогда запрещенная книжка с невинными рассказами не то Ивановича, не то Станюкевича. Как она жгла мне пальцы! Что там рубашка! Все это мучительное время думал я: у меня вот тут преступление куда страшнее! К счастью, начальство не заинтересовалось почему-то внутренним моим "безобразием", а успокоилось на выговоре за внешнее и послало меня доложиться инспектору, к которому я и явился, но предварительно упрятавши преступное "вещественное доказательство". Инспектор - хорошо вспоминаю о нем - М. А. Надеждин оказался милостивее ректора, скоро отпустил.
Бывало, я читал Толстого, пряча книгу под партой или в чайном столовом ящике. Мне ужасно скучными казались толстовские рассуждения о войне, о значении вождей и масс, о причинах неудачи Наполеона и прочее. Но в остальном книга понравилась, особенно Кутузов.
За Толстым, постепенно все углубляясь в революционный дух, пошли писатели-народники, показавшиеся мне мелкими; потом уж, конечно, Белинский, Писарев, Добролюбов (Чернышевского "Что делать?" так и не удалось прочитать!), "Биология" Тимирязева. Какие-то сборники политико-экономических статей из толстых журналов: "Русское богатство", "Русская мысль", конечно, Горький, Андреев и другие и, наконец, аттестат на политическую зрелость - "История цивилизации" Бокля показалась мне написанной интересно. Ну, разумеется, "Происхождение видов" Дарвина... Кстати, о нем я слышал, но не читал, еще в духовном училище. Но меня ужасно раздражила его идея о родстве моем с обезьянами, в противоречие высокому библейскому учению об особом создании Богом человека по Своему образу и подобию Разойдясь, таким образом, с дарвинизмом в сердце, я решил прикончить его и умом: на масленные каникулы оставшись в городе, я ходил в тамбовскую публичную библиотеку (очень солидную) и там читал опровержение дарвинизму какого-то ученого Данилевского... Есть ли такой? Но увы! Насколько мне самому прежде была совершенно очевидна абсурдность теории Дарвина, настолько при чтении его опровергателей мне все доказательства казались мелкими и неубедительными: отсутствие последующих между человеком и обезьяной видов, неандертальский череп, различие в размерах наклонения черепа у обезьян и людей, все это разочаровало меня: необстоятельно. Много после, когда я был уже профессорским стипендиатом в академии, узнал, что в мировой литературе существует целое учение, направленное против дарвинской теории. Я даже сестре своей, курсистке Лизе, которую смущали и раздражали на курсах профессора "дарвинисты" и "нигилисты" - безбожники, дал огромный печатный список в десяток страниц антидарвинистической литературы, она взяла его, положила как противоядие для себя на книжную этажерку и... успокоилась.