Изгнание из ада - Роберт Менассе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Господа из Трибунала и их подражатели из числа процветающих торговцев и ремесленников жаждали роскоши, и это изменило облик города: маленькие мастерские, где сутулые мужчины занимались грошовой починкой, если не пили водку на площади Меркаду, превратились в мануфактуры, которым постоянно требовались ученики и подмастерья. Кругом шло строительство, будто город возводили заново. Каменщики и плотники были обеспечены заказами на месяцы вперед и привозили в Комесуш из Алентежу вторых и третьих по рождению крестьянских сыновей, скитавшихся по стране без всяких надежд на будущее, давали им работу и кусок хлеба. Шелка, бархат и парча пользовались не меньшим спросом, чем раньше грубое полотно. Сапожники научились двоить кожу с тем же искусством, что и лучшие башмачники Флоренции. Золотых и серебряных дел мастера соперничали с кордовскими и венецианскими. Господа из Каза-да-Мизерикордия, носившие изысканную обувь, распорядились, чтобы магистрат позаботился замостить площадь, а затем и все улицы. Каменотесы и мостовщики обосновались в Комесуше как новые ремесленные сословия. В деньгах Священный трибунал не испытывал недостатка. Это и деньги короны, и в первую очередь реквизированные состояния тех, кто попал в руки инквизиции. Тщательно налаженные за долгие годы деловые связи коммерсантов, сидевших теперь в подземелье Каза-да-Мизерикордия, достались людям, которые прежде служили у них писарями, а нередко просто возницами. Эти люди швыряли на рынок монеты и золото, словно черпали их из колодцев своих новых домов. Отнятые у владельцев, а потом разграбленные и разоренные дома приходилось восстанавливать и заново обставлять — и делали это семейства, готовые заплатить любую цену за бразильское дерево. Золотое время. На фасаде Каза-да-Мизерикордия укрепили эмблему инквизиции, так называемый штандарт, из массивного золота: меч, крест, срезанная ветвь. А под ними буквы — М е J.
Когда золотой меч этого герба отделился от еще не высохшей штукатурки и среди ночи грохнулся наземь, он за считанные минуты бесследно исчез. Люди, которые, услышав лязг, выбежали из домов, увидели только отсутствие этих четырех фунтов золота и покатились со смеху. Так гоготали, что в подземельях Трибунала было слышно. Для людей на площади это было вроде пропажи мелкой монетки. Меч-то и ночью в трудах, хо-хо! По рукам пошли бутылки багасейры. Хо-хо, интересно, где он? У семейства Оливейра? У Соэйру? Меч Господень в трудах, хо-хо!
Четыре дня спустя меч в гербе заменили. Золото текло в Комесуш рекой. Коренные христиане в своих новых домах уже подумывали, не замостить ли золотом дворы. И в тот самый день, когда меч вернулся на фасад резиденции Священного трибунала, без малого через год после кошачьих похорон, была арестована Антония Соэйра. На втором допросе с пристрастием Гашпар Родригиш обвинил жену в том, что она склоняла его к жидовству. На дыбе он сказал одно-единственное слово, может, крикнул «да», а может, что-то нечленораздельное. Однако протокол гласил: «…на втором допросе с пристрастием сознался, что супруга его, Антония Соэйра…»
В дом вдруг заявились мужики в заплатанных рубахах и нарукавных повязках, красных, с нашитым крестом, мужики эти, слишком неотесанные и неуклюжие для любого ремесла, где надобны ловкие руки, жили тем, что забирали людей в тюрьму, за тарелку супа в день да багасейру на Меркаду, и трактирщики не выставляли им счет, опасались. Да, не забыть личный обыск. Тут опять же кое-что перепадало. Весь Комесуш их кормил.
А еще явился человек в сутане и красной шапочке на выбритой макушке, который непрерывно потирал руки, а когда говорил, скрещивал их. Руки были красные, шелушащиеся, когда он их потирал, словно бы слышался шорох и чешуйки кожи дождем сыпались на пол. Впоследствии Мане часто сожалел, что был прямо-таки заворожен этими руками и ничего больше не видел. Не видел выражения лица матери, не видел, выказала ли она страх или осталась холодна и презрительна, — впоследствии он утверждал, что холодна и презрительна: «Она отнеслась ко всему как будто бы холодно и презрительно, тревожила ее только судьба нас, детей».
— Дети завтра же будут отданы на воспитание христианам! — сказал человек с красными руками.
Последняя ночь в этом доме.
— Я знаю, что ты думаешь! — Эштрела.
— Нет, Эштрела, не знаешь, ведь я и сам не знаю!
— Не зови меня Эштрелой! Я Эсфирь!
— Эсфирь. — Он подумал, что уже слишком поздно. — Что я думаю?
— Ты хочешь убежать, прочь отсюда, как можно быстрее!
— Я не умею бегать!
— Тогда нам далеко не уйти.
— Даже из этого дома не выйти!
— Давай тогда соберем сумки на завтра.
Мане плакал, а Эсфирь тем временем укладывала в сумки самое нужное. Она-то в самом деле была холодна и презрительна, сумки, туго набитые, затем полегчали: чего только человеку не требуется! И без чего только он не обойдется! Когда уходишь в неизвестность — не нужно почти ничего! Прощальный ритуал: педантично разложить по местам все, что сперва хотел взять с собой, а потом все же решил оставить. Под конец ясно одно: ничего не нужно. Только что-нибудь теплое. Даже в теплых краях итоговая заповедь — что-нибудь теплое.
Мане плакал. «Она была так холодна, а я плакал горючими слезами. А потом, в разгар этой последней ночи, я научился любить ее».
— Пойдем на улицу. Еще разок прогуляемся по Комесушу!
— Да. Пойдем!
Они шли по городу. И город прощался с ними: тут перекрыто — мостят улицу, там леса — идет ремонт; защитные решетки, заборы, барьеры направляли их путь так же, как темнота, под конец они шли, держась за руки. И пришли на кладбище.
Чья была идея? Там стояли лопаты. Земля еще не вполне осела. Они откапывали кошачий гроб. Шутили. Смеялись. Все, что им довелось вынести впоследствии, они вынесли благодаря этому. Они откапывали кота. На небе ни облачка. Звезды кричали. Только эти двое детей слышали их. И кричали в ответ, не опасаясь, что их услышат. Смеялись, с трудом переводя дух. Целовались. Первые поцелуи Мане. Безумный праздник. Бумм! Лопата Мане наткнулась на гробик. Они захихикали. Подняли гробик из могилы. Открыли. Доски треснули. Но ничего страшного. В сущности, все оказалось очень легко.
Когда наутро за Мане и Эсфирью пришли, они улыбались друг другу.
Повозки, увозившие их в разные стороны, миля за милей удалялись от Комесуша, а в городке, где обнаружили разрытую кошачью могилу и пустой гробик, нарастали смятение и истерия.
По дороге туда Хохбихлер пил шнапс. В левом боковом кармане пиджака у него была плоская фляжечка, которую он регулярно доставал, привычными любовными движениями отвинчивал крышку и снова завинчивал.
Паломничество в Рим. На Пасху 1971 года. Двадцать восемь учеников шестого и седьмого классов школы-интерната записались в эту весьма недорогую, организованную Хохбихлером автобусную поездку. Но мечтали вовсе не о пасхальном папском благословении, а о том, чтобы вырваться из тисков семьи и школы в большом чужом городе, хоть и не в Лондоне, конечно, но все-таки. И под присмотром всего-навсего этой убогой развалины, профессора Хохбихлера. Фантазия у них разыгралась не на шутку. На последнем уроке философии перед пасхальными каникулами профессор Богнер рассуждал о понятии «условия возможности». То и дело раздавались смех и возгласы — учеников, записавшихся на поездку в Рим.
Но их ожидало разочарование. Во-первых, с ними поехал и профессор Шпацирер, латинист, правда privatim[8], как он неоднократно подчеркнул, однако, как он любил говорить, педагог и на каникулах остается педагогом, тем паче сопровождая учеников в поездке. Шпацирер не отличался особой религиозностью, для него поездка в Рим была возможностью освежить языковые знания там, в Ватикане, где латынь оставалась живым языком. А раз уж он присоединился к поездке, то volens nolens[9] осуществлял дисциплинирующую функцию: в автобусе он сидел в середине последнего ряда — любил хороший обзор, — а вскоре его окружили честолюбцы и полные слабаки в латыни, с которыми он разучивал пасхальное папское благословение. Таким образом, с точки зрения техники школьного надзора вожаки стада, жаждущего удариться в разгул, уже были нейтрализованы.
Во-вторых, сам Хохбихлер. Сколь ни выпивал, он ни на миг не мог забыть то, что пережил как военный пастырь в сентябре 1941-го, перед отозванием в Вену, под Ельней в России — он и в 71-м говорил не «Русланд», а «Руссенланд». Больше сотни радикалов-социалистов были тогда посланы в самое пекло, обреченные геройской смерти, каковая их и постигла. Все они, конечно, знали, что им светит. А человек, не без содействия которого революционеры — рота смертников, пушечное мясо! — не взбунтовались и не дезертировали, способен и во сне руководить группой школьников.
— Перестань, Виктор! Ты фантазируешь! Это выдумка!