И горы смотрят сверху - Майя Гельфанд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг я почувствовала, как тяжелая рука легла на мою спину, и подняла голову: старуха утешала меня!
– Поплачь, поплачь. – Она тихонько похлопывала меня по спине. – Плачь и слушай…
* * *…Она кормила младенца. Груди ее, как коромысло с ведрами, наливались молоком и слегка покалывали, когда тоненькой струйкой оно вытекало наружу. Наполняясь, становились они твердыми и большими, каменными. Малыш сосал с бессознательной, звериной жадностью, чуя сладковатый запах, пожевывая и поглаживая язычком материнский сосок, твердый и упругий, как горошина. Хана с наслаждением наблюдала за ним.
Ханох каждый раз, когда удавалось ему взглянуть на жену в момент кормления, испытывал чувство неловкости, даже стыда. Он до сих пор не свыкся с тем, как круто изменилась его жизнь. Он, немолодой, потрепанный обстоятельствами человек, вдруг превратился в отца семейства, примерного мужа и хозяина большого дома. Сказал бы кто несколько лет назад – ни за что бы не поверил! Ее обнаженная грудь, крепкая, налитая, словно скульптура, завораживала его, вызывала растущее внутри желание. Ее главная женская суть, ее тепло, любовь, страдание, долг и обязанность – все смешивалось в единую струю, вытекающую из груди.
Ребенок насытился и заснул, улыбаясь. Он откинулся назад, и сосок словно нехотя выпал из его рта. Хана бережно переложила младенца в люльку, покачала, устало улыбнулась. Из груди ее, все еще открытой, выкатилась капля молока и застыла, недвижная. Она была белой и нежной. Ханох не удержался, подполз и слизнул ее. На вкус молоко было сладким и жирным.
Время шло. Дети росли, одни заботы сменялись другими. Но и грусть, мучавшая Хану в первые месяцы, и тоска по дому, и ощущение безысходности начали забываться. Все больше свыкалась она с мужем, все роднее и дороже становился он ей. Его крепкие мозолистые руки, его широкая окладистая борода, его упрямый взгляд и суровый профиль – все то, что когда-то пугало и притягивало ее, и теперь не теряло своей привлекательности. Более того – чем больше узнавала она мужа, чем больше понимала его, строгого и неприветливого на людях, но по-детски нежного и любящего с ней, – тем больше любила его.
Тем роднее становились они друг другу, чем сложнее складывалась их судьба. Совместные тяготы и невзгоды, беды, разделенные пополам, горести, пережитые вместе, трудности, расколотые надвое, – все это сближало их, слепляло в единый комок, такой тесный, что иногда невозможно было понять, где кончается эта связь, где Хана перестает быть частью Ханоха, а он, в свою очередь, освобождается от нее. Все больше они становились семьей.
Она часто думала о таинстве появления человека на свет. Прежде, еще до замужества, Хана всегда с любопытством и завистью разглядывала беременных женщин. В беременности есть что-то волшебное, чарующее, что раскрывает красоту, глубинную женскую суть, окутывает ее покрывалом тайны. Беременных женщин вокруг было много: каждая рожала по несколько детей, но часто младенцы умирали, не успев выдохнуть и первого звука. «Какое чувство испытывает женщина, когда в ней живет другой человек?» – спрашивала она. Но никто не мог ей ответить на этот вопрос, просто отмахивались, как от попрошайки. А она пыталась постичь самую главную загадку жизни… Сколько людей живет в ней? Какие они? Мужчины, женщины, умные, талантливые, красивые, жестокие, завистливые, убийцы, праведники… Из чего происходит человек? И где он пребывает до рождения? Где носится его душа, прежде чем влететь в женское лоно?
Шира, которая когда-то была служанкой в родительском доме, а потом, когда они обеднели, осталась жить запросто, приживалкой, болезненная Шира, говорила, что человек рождается из грязи. Она никогда не была замужем – жених бросил ее, женился на другой девушке и произвел на свет десяток ребятишек. Такого вероломства Шира никогда не простила. Она рассказывала про него гадости и ненавидела весь мужской род. Шира была пустой. У нее не было ни семьи, ни друзей, ни дома. Она нянчила хозяйских детей, вытирала им носы, стряпала нехитрую пищу и вечно ворчала. Но к ней привыкли, как привыкают к скрипящей кровати.
Внешность у нее была самая заурядная – приземистая, коренастая, некрасивая. В детской памяти Ханы сохранилась сцена: Шира сидит около печи, что-то штопает и широко, во весь рот, зевает. Ребенку интересно заглянуть внутрь ее рта, и оттуда идет запах гнили и одиночества…
От нее Хана слышала рассказы о грязи и нечистотах, окружающих приличных с виду людей. Она утверждала, что человек возникает из грязи, слизи и крови; живет всю жизнь в дерьме; умирает – и превращается в грязь, ту мерзкую жижу, что прилипает к ботинкам его внуков.
И вот однажды произошла с Широй неприятная история, о которой взрослые старались детям не рассказывать: она родила ребенка. Хиленького, синенького мальчика, который дико вопил сутки напролет. Она пыталась утешить его, засовывала в рот соску – связанный в тряпице кусочек хлеба, но это мало помогало. Ребенок продолжал задыхаться от рыданий.
Конечно, появления в доме нового человека никто не ожидал. Отец кричал, что лучше сразу в петлю, чем кормить еще одного оборванца.
– Не возьму! – возмущался он. – А халэрэ дир айн коп![19] Не возьму байстрюка!
Но она все же принесла его – орущего скрюченного цыпленка, и стало ясно: надо брать.
Интересно, но Шира при всей своей болтливости так и не рассказала, откуда взялся младенец. До самой смерти молчала, даже когда соседки ее поддевали: мол, каким это ветром надуло? А она молчала и только изредка плакала над своей убогой судьбой: ее, одинокую и нищую, никто никогда не любил. И счастья у нее никогда не будет, ведь счастье – оно внутри, а у нее внутри ничего нет. И дети жадно заглядывали ей в рот, когда она зевала, пытаясь все-таки отыскать там счастье для бедной Ширы.
А мальчишка ее скоро помер, не прошло и года. Такой слабенький и прозрачный, он был обречен. Шира плакала и приговаривала: айфэлэ, индэлэ[20], индэлэ откуда вышел, туда и вернулся.