Пейзаж с падением Икара - Алексей Поляринов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы с Петром переглянулись.
— Да, пожалуй, действительно сказали бы.
— Слушай, Дон, а эта «аномалия», она радиоактивна? Здесь же, наверно, опасно находиться, — Петр осторожно прикрыл ладонями промежность. — Радиация, импотенция и все такое.
— Расслабься, Петрушка. Даже если здесь есть радиация, то в твоем случае импотенция — это выход. Ведь, как сказал Оккам: «Не следует множить идиотов без необходимости».
Петр показал Донскову средний палец.
— И все-таки странно, — сказал я, озираясь, — если это место такое уникальное, почему его не оцепили еще, не засекретили? По логике, сюда вообще не должны пускать. Где охрана-то?
Донсков покачал головой.
— Наивный ты человек, Андрейка. Аномалии интересны только в литературе, в жизни же все это на хер никому не нужно — потому что что? Правильно: непрактично. Если информация о Казусе Ньютона просочится в прессу, то компания, в которой работает мой отец, понесет огромные убытки, ведь карьер придется отдать ученым для исследований. А кому это надо? Знаешь, сколько бабла ушло на разработку этих месторождений, на раскопки? Знаешь, сколько людей здесь задействовано? «Мы создаем рабочие места!» — любимая мантра варваров. Смешно получается: все мы жалуемся, мол, из жизни уходят красота и волшебство, мир обесцвечивается. Но… проблема в том, что красота никогда не уходит сама; чтобы она ушла, нужно быть равнодушным к ней — перестать бороться за нее. Или обменять ее на практичность. Взять, например, северное сияние — явление совершенно бесполезное, и даже хуже — им нельзя обладать, и в этом его главная «проблема» — оно ничье. Оно само по себе — и поэтому кажется бесполезным. Но — оно прекрасно. И вот — ты поди, скажи своему соседу: «Через семь дней, мол, северное сияние исчезнет. И, чтобы этого не произошло, мы все должны хотя бы на неделю перестать пользоваться автомобилями». Что тебе ответит сосед? «Ну-у-у не знаю, у меня завтра куча дел: собаку к ветеринару, детей — в школу… как же я без машины-то?» Парадокс. Мы не готовы к жертвам — даже к минимальным — мы не готовы бороться за то, что не сможем назвать «своим». Но при этом мы негодуем, мы сетуем на исчезновение красоты, которую сами не желаем защищать. Когда о ком-то говорят: «он человек практичный», — это вроде как комплимент, но мне всегда хочется швырнуть в такого человека увесистым томиком сказок Андерсена. Или лучше Гофмана. Прямо в бошку, — бах! — Донсков замахнулся и швырнул в меня воображаемым томиком. — Практичность — это когда мать душит ребенка, потому что его нечем кормить. Вот и здесь та же история, — сказал он, всплеснув руками. — Это место — это ведь стопроцентное волшебство! Но. С точки зрения «практичного» человека (бизнесмена, менеджера, маньяка-убийцы, чиновника, президента — и прочей падали) это волшебство неинтересно — потому что его свойства невозможно в кратчайшие сроки конвертировать в твердую валюту. На изучение могут уйти годы — а это миллионные издержки (ох, это страшное слово «издержки»! Сегодня оно — синоним слова «грех»). Сначала у начальников была идея продать Казус Ньютона военным (что бы мы ни делали — все равно получается оружие); но, оказалось, что волшебный минерал имеет свою силу только здесь, в этом месте и только целиком, в монолите; отдельный кусок превращается в обыкновенный графит. Да что там! Папа рассказывал, как они однажды нашли гигантский скелет доисторического ящера в горной породе — об этом сообщили высшему начальству, и тут же получили краткий ответ: «продолжайте работать, археологи хреновы, у нас график». В итоге бесценный артефакт просто разрушили направленным взрывом. Папа успел стащить несколько костей и зубов — они до сих пор лежат у нас дома, в Ростове, напоминая о проявленном малодушии.
Мы долго молчали.
— А почему сейчас здесь никого нет?
— Рабочих пока перекинули на другие карьеры. Ждут новое оборудование — какие-то там кварцевые лазеры и алмазные сверла. Хотят раздробить аномальный пласт и продолжить добычу. Охрану не выставили специально, чтобы не привлекать внимание — дескать, все равно нечего тут охранять. А сотрудникам дали понять, что если СМИ станет известно о том, какую диковину здесь нашли, уволят всех на хрен, не разбираясь, откуда утечка. Поэтому, ребята, не трепитесь зазря, ладно? Судьба моего папани в ваших языках, можно сказать.
История аномалии произвела на меня гнетущее впечатление. Пока мы разбивали лагерь, я то и дело оглядывался на зону, обнесенную красно-белой лентой.
— Не думай об этом, — сказал Донсков, заметив, куда я смотрю. — Только настроение себе испортишь. Знаешь, из-за чего пал Рим? А я знаю: они слишком много думали.
— Нет, Дон. Римлян подвел не ум, их подвело самодовольство: они не верили, что варвары могут победить «великую цивилизацию» — и жестоко ошиблись. Потому что на самом деле самодовольство и варварство — это синонимы.
Закат до капли стек за горизонт, и наступила ночь — густая, вязкая, как нефть. Силуэты экскаваторов в темноте были похожи на спящих драконов — ковши отчетливо напоминали склоненные головы на длинных шеях. Донсков развел костер(дрова собрал, пока мы шли через лес). Языки пламени очертили пространство, словно вырезая предметы из темноты; длинные тени наши метались в беспокойном свете огня. Донсков хотел приготовить ужин, но мы с Петром отказались — аппетита не было.
Отойдя от костра подальше, я забрался в спальный мешок и закрыл глаза. Уйти в сон не получалось. Иногда до меня долетали реплики друзей, но я не вслушивался, — и голоса их сливались с треском костра. Я остался совсем один; в мешке, как в коконе. Я думал об искусстве, как о единственной стихии, способной противостоять варварству. Эта мысль — тягучая, тяжелая — тянула вниз, прижимала к земле, словно и она, подобно стали, подверглась волшебному воздействию здешней магнитной аномалии. Теперь оставалось самое трудное — придать ей форму.
Прочность человеческого духа, думал я, определяется его отношением к хрупким вещам. Чем сильнее человек — тем более хрупким представляется ему мир, и тем осторожней он с этим миром обращается. Сила проявляется в трепетном отношении; слабость же, напротив, груба и невнимательна.
Настоящий художник отражает не красоту мира, но его хрупкость.
Да, я знаю: возможно, завтра эта мысль мне самому покажется ужасно глупой и банальной, но сейчас, лежа на дне (котлована? кратера? карьера?), я выпал за пределы своих прошлых убеждений, и взглянул на них со стороны. И мне открылось… что-то. Я не знал, что именно, — силуэт был еще нечетким (я видел его так же, как капитан корабля видит неназванную землю в подзорную трубу, пытаясь настроить окуляр).
Вот парадокс: впервые в жизни я, кажется, нашел точку отсчета, аргументы в защиту живописи, и мне действительно есть что сказать, но именно в этот момент я нахожусь максимально далеко от мира — в месте, даже не отмеченном на карте.
«Я здесь!»
Глава 5.
Выставка
Когда при следующей встрече «под Брейгелем» я сообщил Петру, что готов показать картины людям, он чуть не рухнул со стула.
— Это же отлично! — завопил он, и все посетители кафе обернулись на него.
— Только при одном условии, — сказал я, — ты прощаешь мне все мои долги.
Тем же вечером я созвонился с куратором столичной галереи — его звали Никанор Ильич Гликберг. Он назначил мне встречу («приезжайте сегодня же, у меня уже есть идеи»), и я отправился в гости…
***Дверь долго не открывали — потом на пороге появился хозяин, облаченный в засаленный халат с нелепыми заплатками на локтях. Он оглядел меня своими желтыми глазами.
— Вы что — промокли под дождем, да?
Я молча вошел, стряхивая с волос россыпь дождевых капель. Меня жутко раздражала эта его привычка: задавать пустые вопросы. Например, если я просто сидел в кресле, он мог подойти и спросить: «Вы что — сидите в кресле, да?»; и, сдается мне, что, увидав ежа, перебегающего дорогу, он не преминул бы осведомиться: «Вы что — перебегаете дорогу, да?».
Пальто неприятно прилипло к спине; я с трудом выбрался из него и только тут понял, что его некому передать — дворецкий пропал.
— А где Стивенс? — спросил я.
— Вы хотите узнать, что случилось со Стивенсом, да? Но я не хочу даже слышать о нем, — прохрипел куратор. Длинный и тощий, как бамбук, он почти касался плешивой макушкой хрустальной люстры. Острый кадык, точно инородный предмет, торчал у него из горла. Когда он глотал, кадык поднимался к подбородку и резко падал, как лезвие гильотины. — Прошу, не упоминайте его имя в моем доме!
— Почему?
— Он предал меня — бессовестно собрал вещи и уехал. После стольких лет службы. Лицемер!
— А почему он уехал?
— Потому что он — жадный подонок. Вечный жид! Потребовал расчет за прошлый год. Я предложил ему в уплату долга антикварный стол темного дерева, а он сказал, что не интересуется «рухлядью». Слепой мещанин! Плебей! Варвар! — продолжал негодовать Никанор Ильич, пока мы шли по длинном коридору с арочным потолком. С потолка на нас смотрели гипсовые херувимы (или купидоны?). — А ведь этот стол — не какой-то там антиквариат. За ним, между прочим, сам Чехов написал «Вишневый сад». Можно сказать, что стол мой — соавтор пьесы!