Набоков: рисунок судьбы - Эстер Годинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более того: как оказалось в процессе следствия, проставленная рукой
Чернышевского дата окончания написания романа, 4 апреля 1863 года, как бы
предвещала, ровно через три года, покушение на Александра II. «И точно, Рахметов, – удостоверяет рассказчик («…не вполне точно цитируя “Что делать?”, – замечает Долинин, – Набоков подгоняет хронологию романа к заме-ченному следствием совпадению»),1 – уезжая за границу, “высказал, между прочим, что года через три он возвратится в Россию...”. Так даже цифры, золотые
рыбки Чернышевского, подвели его».2 Действительно, подвели: из-за всех этих
совпадений «руководивший следствием по делу каракозовцев Муравьёв-Вешатель решил, что Чернышевский заранее знал о подготовлявшемся террори-стическом акте».3
Власти всерьёз боялись Чернышевского, и уже хотя бы поэтому «лапа
забвения» ему не грозила. И если уже на следующей странице снова следует
заверение автора: «…мы опять повторим: в сто крат завиднее мгновенная
судьба Перовской, чем угасание славы бойца!»,4 – оно звучит как личное мнение, имеющее скорее характер эмоционального заклинания, нежели убеди-тельного, применительно к специфике личности Чернышевского, аргумента.
Да: «Похороны прошли тихо. Откликов в газетах было немного».5 Но слава
переживёт бойца – во что, прирождённый вождь, он и сам, несмотря ни на что, до конца жизни верил. Биограф же был тому прямой свидетель: именно актуальность наследия Чернышевского – и отнюдь не только литературного –
толкнула Набокова на его «упражнение в стрельбе». Попытка «похоронить»
Чернышевского, представив его жизнь в ссылке как остаточное, бессмысленное
существование, – не более чем понятная, в ситуации тупиковых эмигрантских
1 Цит. по: Долинин А. Комментарий… С. 459.
1 Цит. по: Долинин А. Комментарий… С. 460.
2 Набоков В. Дар. С. 439.
3 Цит. по: Долинин А. Там же. С. 458.
4 Набоков В. Дар. С. 440.
5 Там же.
467
30-х, психологическая реакция писателя, подлинным, неподдельным творчеством, преодолевавшим препоны, чинимые самовольными распорядителями
человеческими судьбами.
Тем не менее, художник и человек в Годунове-Чердынцеве одолевает оже-сточённого «дурой-историей» эмигранта: как сочувственно, внимательно описывает он ссыльное житьё-бытьё Чернышевского, как сопереживает «чуду»
(«Как он её ждал!») визита к нему жены, превращённого в «гнусный фарс».6
«Символ ужасный!» – восклицает он, воссоздавая сюрреалистическую картину
вечерних «чтений», которые устраивал Чернышевский своим слушателям, пере-листывая толстую, но пустую тетрадь,7 – хотя, если попытаться вообразить его
ситуацию: человека, продолжавшего представлять себя вождём, учителем, наставником, нуждающимся в трибуне для обращения к внимающей ему публике – разве не могло это быть, пусть в болезненной, едва ли не клинической форме, воспроизведением необходимой ему практики, даже как бы своего рода невольной реализацией того самого «права свободной речи», которое он раньше
высокомерно презирал, полагая его всего лишь хитроумной уловкой презренных
либералов, т.е. слишком «отвлечённым», чтобы подменять им революцию, обе-щавшую «общую пользу» народу. И вот теперь, в ссылке, как ни парадоксально, он свободно устраивал себе, и таким же, как он, «государственным преступни-кам», если и не Гайд-парк, то всё же достаточное лекционное пространство.
«Спокойно и плавно», не рискуя подставиться цензуре из-за придирок к письменному тексту, он «читал» (а какая тренировка памяти!) один за другим рассказы и даже одну «запутанную повесть, со многими “научными” отступлениями».1
Впрочем: «Тогда-то он написал и новый роман». «Пролог», по признанию
Сирина/Набокова, «весьма автобиографичен». Надеялся на успех, публикацию
за границей и получение необходимых семье денег.2 По мнению Страннолюбского, – дистанцируется автор, на всякий случай перекладывая ответственность на своего воображаемого представителя, – в этом романе скрыта «попытка реабилитации самой личности автора», каковой, в образе главного героя, Волгина, с одной стороны, как он насмешливо похвалялся, пользовался
таким влиянием в либеральных сановных кругах, что там «заискивали перед
ним через его жену», опасаясь его связей с Герценом; а с другой – он «упорно
настаивает на мнительности, робости, бездейственности Волгина: “…ждать и
6 Там же. С. 440-441.
7 Там же. С. 442.
1 Там же; см. также: Долинин А. Комментарий… С. 467.
2 Набоков В. Дар. С. 442-443.
468
ждать, как можно дольше, как можно тише ждать”».3 Впечатление, которое
выносит из этой двойственной характеристики Волгина, по-видимому, тот же
Страннолюбский, «что упрямый Чернышевский как бы желает иметь последнее
слово в споре, хорошенько закрепив то, что повторял своим судьям: меня должно рассматривать на основании моих поступков, а поступков не было и не могло
быть».4
Этот тезис не нов: ещё 20 ноября 1862 года, сидя в крепости, Чернышевский в письме петербургскому генерал-губернатору А.А. Суворову писал:
«…ваша светлость не раз говорили мне совершенно справедливо, что закону и
правительству нет дела до образа мыслей, что закон судит, а правительство
принимает в соображение только поступки и замыслы. Я смело утверждаю, что не существует и не может существовать никаких улик