Пять лучших романов (сборник) - Сомерсет Моэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что такое Хаким?
– Хаким – он алжирец и всегда может достать опиум, если есть чем заплатить. Он вам что угодно добудет – мальчика, мужчину, женщину, негра. У него всегда полдюжины алжирцев к услугам. Я провела там три дня. Не знаю уж, скольких мужчин перепробовала. – Она захихикала. – Всех цветов, размеров и видов. Наверстала, можно сказать, потерянное время. Но, понимаете, мне было страшно. В Париже я не чувствовала себя в безопасности, боялась, как бы Ларри меня не нашел, да и деньги у меня почти все вышли, ведь этим подонкам надо платить, чтобы с тобой легли. Ну, я оттуда выбралась, заехала к себе на квартиру, сунула консьержке сто франков и велела, если меня будут спрашивать, говорить, что уехала. Уложила вещи и в тот же вечер укатила поездом в Тулон. Только здесь и вздохнула свободно.
– И с тех пор все время здесь?
– Ага, и здесь останусь. Опиума – завались, его матросы привозят с Востока, и он здесь хороший, не то дерьмо, что продают в Париже. У меня комната в гостинице. «Флот и торговля», знаете? Там, если вечером зайти, все коридоры им пропахли. – Она сладострастно потянула носом. – Приторный такой запах, едкий, сразу понятно, что во всех номерах курят, и так делается уютно. И води к себе кого хочешь. В пять часов утра стучат в дверь, чтобы морячки, кому нужно на корабль, не опоздали, так что и эта забота с тебя снята. – И вдруг, без перехода: – Я видела вашу книгу в магазине здесь, на набережной. Знай я, что вас увижу, я бы ее купила и дала вам надписать.
Я и сам, проходя мимо книжного магазина, приметил в витрине среди других новинок недавно вышедший перевод одного из моих романов.
– Едва ли это было бы вам интересно, – сказал я.
– Почему это вы так решили? Я ведь умею читать.
– И писать, кажется, тоже?
Она глянула на меня и рассмеялась.
– Да, девчонкой писала стихи. Дрянь, наверно, была ужасная, но мне казалось, очень красиво. Вам небось Ларри рассказал. – Она примолкла. – Жизнь-то, как ни посмотри, паршивая штука, но уж если есть в ней капля радости, последним идиотом надо быть, чтобы ею не пользоваться. – Она вызывающе вскинула голову. – Так надпишете книгу, если я куплю?
– Я завтра уезжаю. Если вам в самом деле хочется, я занесу вам экземпляр в гостиницу.
– Чего же лучше.
В это время к причалу подошел военный катер, и с него хлынула на берег толпа матросов. Софи окинула их взглядом.
– А вон и мой дружок. – Она помахала кому-то. – Можете поставить ему стаканчик, а потом катитесь. Он у меня корсиканец, ревнив до черта.
Молодой человек двинулся в нашу сторону, остановился было, увидев меня, но в ответ на приглашающий жест подошел к нашему столику. Он был высокий, смуглый, гладко выбритый, с великолепными темными глазами, орлиным носом и иссиня-черными волнистыми волосами. На вид лет двадцати, не больше. Софи представила меня как американца, друга ее детства.
– Глуп как пробка, но красив, – сказала она мне.
– Вас, я вижу, привлекает бандитский тип.
– Это вы правильно подметили.
– Смотрите, как бы вам в один прекрасный день не перерезали горло.
– Очень может быть. – Она ухмыльнулась. – Что ж, туда и дорога.
– А нельзя ли по-французски? – резко сказал матрос.
Софи обратила на него взгляд, в котором сквозила насмешка.
По-французски она говорила свободно и бойко, с сильным американским акцентом, придававшим непристойностям, которыми она уснащала свою речь, неотразимо комичное звучание.
– Я ему сказала, что ты очень красивый, а сказала по-английски, щадя твою скромность. – Она повернулась ко мне. – И он очень сильный. Мускулы как у боксера. Пощупайте.
Ее лесть мгновенно растопила угрюмость матроса, и он со снисходительной улыбкой напружил руку, так что бицепсы вздулись огромными желваками.
– Пощупайте, – сказал он. – Валяйте, щупайте.
Я послушался и выразил восхищение, которого от меня ожидали. Мы еще поболтали немного, потом я расплатился и встал.
– Мне пора.
– Приятная была встреча. Не забудьте про книжку.
– Не забуду.
Я пожал им обоим руки и пошел прочь. По дороге купил свой роман и надписал на нем имя Софи и свое. Потом, поскольку ничего лучшего не пришло мне в голову, приписал первую строку прелестного стихотворения Ронсара, вошедшего во все антологии:
«Mignonne, allons voir si la rose…»[167]
Я занес книгу в гостиницу. Она стояла на набережной, и я не раз там останавливался. Когда на заре вас будит рожок, сзывающий матросов обратно на корабли, солнце поднимается из мглы над водной гладью гавани и суда, окутанные перламутровой дымкой, кажутся призраками. На следующий день мы отплыли в Касси, где я закупил вина, потом в Марсель, где нужно было забрать давно заказанный новый парус. Неделю спустя я был дома.
VIIМеня ждала записка от Жозефа, лакея Эллиота, с известием, что Эллиот заболел и хотел бы меня повидать, так что на другой день я поехал в Антиб. Прежде чем провести меня наверх в спальню, Жозеф рассказал мне, что у Эллиота был приступ уремии и врач считает его состояние тяжелым. На этот раз приступ прошел и ему лучше, но почки у него серьезно поражены и полное выздоровление невозможно. Жозеф состоял при Эллиоте сорок лет и был ему верным слугой, но, хотя говорил он печально, в его манере явно чувствовалось удовольствие, что свойственно многим слугам, когда в доме стрясется беда.
– Ce pauvre monsieur[168], – вздохнул он. – Конечно, у него были странности, но человек он был хороший. Рано ли, поздно ли, все умрем.
Послушать его, так Эллиот был уже при последнем издыхании.
– Я уверен, что он обеспечил ваше будущее, Жозеф, – сказал я сердито.
– Будем надеяться, – отозвался он скорбно.
Эллиот, к моему удивлению, выглядел молодцом. Он был бледен, очень постарел, но держался бодро. Побритый, аккуратно причесанный, он лежал в голубой шелковой пижаме, на кармашке которой была вышита его монограмма с графской короной. Та же монограмма, только крупнее, украшала уголок отвернутой на одеяло простыни.
Я справился о его самочувствии.
– Все прекрасно, – ответил он весело. – Временное недомогание, и больше ничего. Через несколько дней буду на ногах. В субботу у меня завтракает великий князь Димитрий, и я сказал моему доктору, чтобы к этому дню вылечил меня непременно.
Я провел у него полчаса и, уходя, просил Жозефа дать мне знать, если ему станет хуже. А через неделю, приехав на завтрак к одним из своих соседей, ахнул от изумления, застав его там среди других гостей. В полном параде он выглядел как живой труп.
– Не следовало бы вам выезжать, Эллиот, – сказал я.
– Глупости, милейший. Фрида пригласила принцессу Матильду, не мог же я ее подвести. Я ведь общался с итальянской королевской семьей много лет, с тех самых пор, как покойная Луиза была посланницей в Риме.
Я не знал, восхищаться ли его неукротимым духом, или грустить о том, что в свои годы, настигнутый смертельной болезнью, он все еще одержим страстью к высшему свету. Никто бы и не подумал, что он болен. Как умирающий актер, загримировавшись и выйдя на сцену, забывает на время про свои схватки и боли, так Эллиот играл свою роль царедворца с привычной уверенностью. Он был бесконечно учтив, оказывал кому следует внимание, граничащее с лестью, злословил, по своему обыкновению, лукаво и беззлобно. Никогда еще, кажется, его светские таланты не проявлялись с таким блеском. Когда ее королевское высочество отбыла (а надо было видеть, как грациозно Эллиот ей поклонился, сочетая в этом поклоне почтение к ее высокому рангу и стариковское любование красивой женщиной), я не удивился, услышав, как хозяйка дома сказала ему, что он, как всегда, был душой общества.
Через несколько дней он опять слег, и врач запретил ему выходить из комнаты. Эллиот негодовал:
– Надо же было этому случиться именно теперь! Такого блестящего сезона давно не было.
И он долго перечислял мне важных персон, проводивших то лето на Ривьере.
Я навещал его раза два в неделю. Иногда он был в постели, иногда лежал в шезлонге, облаченный в роскошный халат. Этих халатов у него, как видно, был неистощимый запас – я ни разу не видел его в одном и том же. Однажды, уже в начале августа, он показался мне необычно молчаливым. Жозеф, открывая мне дверь, сказал, что ему как будто получше, и его вялость меня удивила. Я попробовал развлечь его какими-то местными сплетнями, но он не проявил к ним интереса. Брови его были озабоченно сдвинуты, выражение лица хмурое.
– Вы будете на рауте у Эдны Новемали? – спросил он неожиданно.
– Нет, конечно.
– Она вас пригласила?
– Она всю Ривьеру пригласила.
Принцесса Новемали была сказочно богатая американка, вышедшая замуж за итальянского принца, притом не рядового князя, каких в Италии пруд пруди, а главу знатного рода, потомка кондотьера, в шестнадцатом веке отхватившего себе целое княжество. Она была вдова, лет шестидесяти, и, когда фашистское правительство замахнулось на слишком большую, по ее мнению, долю ее американских доходов, уехала из Италии и построила себе возле Канн на прекрасном участке земли флорентийскую виллу. Мрамор для облицовки стен в огромных гостиных она вывезла из Италии, художников для росписи потолков тоже выписала из-за границы. Ее картины и статуи все были высшего качества, обстановка так безупречна, что это вынужден был признать даже Эллиот, не любитель итальянской мебели. Сад был очарователен, а бассейн для плавания, должно быть, обошелся в целое состояние. Дом ее вечно был полон гостей, за стол редко когда садилось меньше двадцати человек. Теперь она задумала устроить маскарад в ночь августовского полнолуния, и, хотя до него оставалось еще три недели, на Ривьере только и было разговоров, что об этом празднестве. Будет фейерверк, из Парижа приедет негритянский оркестр. Монархи в изгнании с завистливым восхищением сообщали друг другу, что она истратит на этот вечер больше денег, чем они могут позволить себе прожить за год.