Лавра - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подняв кисть, отец Глеб сложил пальцы и перекрестил склоненную голову. Благословляющий жест был неловким и скованным, словно не рука - слабый побег, выбившийся из древесины, пророс его пальцами из темного, сухого ствола. В неверном свете единственной потолочной лампы его кисть, действительно, казалась зеленоватой.
Домой мы поехали на такси. Сидя в машине рядом с шофером, муж поминутно оглядывался на нас, сидевших сзади, и потирал руки. В ответ отец Глеб взглядывал коротко. Казалось, они ведут неслышный, но непрерывный разговор: время от времени на поверхность, как коряги из тихого омута, выныривали несвязные, но понятные им обоим восклицания, как в хорошей семье. Прислушиваясь, я поняла, что дело идет о каком-то противостоянии: университетские - с одной стороны, провинциальные - с другой, в котором, решая вопрос о назначении нового духовника, владыка принял сторону университетских. Сейчас они действительно походили на университетских. Сидя в машине, они перебрасывались короткими, победительными фразами, и странная сцена благословения показалась мне придуманной, вымышленной, невозможной. Если бы я могла, я стерла бы ее из памяти, как стерла бы красную рубаху, напряженно косящий глаз и скверную итальянскую песню. Но самое главное, я стерла бы это страшное разделение, перешедшее в мое сердце из чужой фантазии, от которого теперь мне некуда было деться. Я думала о том, что, сделав первый правильный шаг - выбрав университетских, - владыка ошибся на втором: если бы он знал условия этого выбора, он ни за что не выбрал бы тенор. "Если бы он слышал их пение..." - судорожно я искала способ - помочь. "Нет", - сегодняшний урок, окажись здесь владыка, ничего бы не изменил. Своими глазами он не увидел бы этого разделения, которое в его голове никак не соединялось с убитыми и убийцами. "Господи, - снова, опуская голову, я одергивала себя: - Что это я придумываю, если и есть разделение на тенор и баритон, при чем здесь убитые и убийцы, зачем - в одну кучу, в той песне нет ни убийц, ни убитых, то есть убийцы есть, но они не поют, они приезжают на машине, а тенор с баритоном просто встречают их, это, вообще, один человек, раздвоение личности: народ-шизофреник. Он ищет для убийц иконы - рыскает по деревням... Это просто Митя, тогда, он стал говорить, что никуда не деться, и песня попалась случайно - хотели-то "Рождество". Я устала и откинулась на сиденье. Уже на излете я подумала о том, что, может быть, владыка прав, что не делит университетских на теноров и баритонов: наверное, в его деле этим разделением можно пренебречь. Я-то - тут я вспомнила о смятой таблице - теми, кого не коснулось, пренебрегла. "И все-таки, если бы пришлось мне... - Уходя от сегодняшнего пения, я размышляла, успокаиваясь: - Если бы кто-то заставил выбрать меня, я выбрала бы баритон: в его памятливой ненависти больше..." Я не смогла подобрать слова. В моих ушах стоял низкий красивый голос, выпевавший "Разбойника", но разве я могла сказать, что в ненависти больше чуда и красоты? Сидя на заднем сиденье, я думала о красоте православного обряда, о том, что, умей они прислушаться, редкие из разбойников смогли бы воспротивиться его всеобъемлющей теплоте.
Мы уже подъезжали к Серебристому бульвару, когда неожиданно из темной широкой арки выскочил автомобиль - наперерез. Чудом наш водитель успел свернуть. Машину занесло и крутануло. Отвратительный скрежет тормозов резанул уши. Мотнув ушибленной головой, я открыла глаза и прямо у своих губ увидела глаза отца Глеба. Всей тяжестью тела, занесенного на повороте, он падал на меня. Медленно, словно само время стало тяжестью, его рука раскрылась и цепко сжала мою. Он держал ее изо всех сил, не отводя от моих губ тяжелого лица. Замерев, я слушала всем телом. Впервые за два невинных года я почувствовала свое тело. Оно втягивало и отталкивало, словно я сама была крепким солевым раствором, а он входил в мои воды, как в Мертвое море. Боль, пронзившая голову, исчезла. В тишине, разлившейся над темной улицей, его рука дрогнула и отпустила. Под брань водителя, выруливающего от кромки, он - тяжело и медленно - отодвинулся от меня.
МЛЕКОПИТАТЕЛЬНИЦА
Отец Глеб продолжал ходить к нам в гости, и наши разговоры, тянущиеся далеко за полночь, продолжались по-прежнему. Разве что теперь, время от времени рассказывая о своем новом поприще, отец Глеб все чаще смотрел на меня искательно, словно, став духовником Академии, обрел не столько должность, сколько особое право - говорить со мной. Конечно, соблюдая тайну исповеди, он никогда не вдавался в греховные подробности своих подопечных, однако по коротким замечаниям, которые он иногда позволял, я понимала, что его опыт, основанный на прежней жизни и подкрепленный внутренними талантами интроверта, от месяца к месяцу становится все более изощренным. Мне, чувствующей свое тело, его опыт представлялся все более притягательным. Однажды, оставшись с ним наедине - муж снова сослался на усталость и ушел спать пораньше, - я, понимая, что сама, по своей опасной воле нагибаюсь над колодцем, принялась вспоминать о своем опыте крещения, который - переходя грань - назвала неудачным. Склоняясь над столом, я говорила о том, что по прошествии стольких лет, меня нисколько не обижают пустые, сияющие глаза отца Петра, заливавшие ровным светом мою жалкую, ничтожную жизнь. Теперь меня нисколько не обескураживает такое невнимание к моей собственной жизни - в ней нет и не было ничего такого, на чем можно остановить искушенный и внимательный взгляд. Однако сама по себе уверенность отцов церкви в том, что крещение смывает грехи, включая первородный, не может не изумлять. Их уверенность противоречит очевидности, проступающей в жалких, измученных лицах тех, чьи подспудные чаяния имеют мало общего с обыденными трудами. С отвращением я вспомнила Лильку. "Неужели вы, обретший новый опыт исповедничества, не чувствуете, что, на самом деле, гуляет в людской крови?" Отец Глеб слушал внимательно и настороженно. "Ну, - он протянул нерешительно, - что касается крови, ты преувеличиваешь...". Но я-то видела: мои рассуждения задели за живое. "Здесь не так просто... Церковь не снимает ответственности с человечества за наш первородный грех". Сидя через стол, напротив, отец Глеб глядел внимательно, и его глаз, обыкновенно то веселый, то смущенный, снова начинал косить. Иногда я взглядывала на его руки, державшие край, и видела, что разговор, начавшийся по моей опасной воле, и манит, и мучает его. Тогда я замолкала, чтобы он мог прекратить, заговорить о другом, но он не заговаривал. Опустив глаза, он дожидался моего голоса.
"Все это давно... Слишком давние времена..." - он бормотал неуверенно. "Разве церковь не замечает того, что все, происходящее нынче, прорастает из разных времен?" Я имела в виду времена, которые лишь молодые губы могут назвать дальними. До них, считая поколениями как шагами, было довольно легко добраться - восемь-десять шагов. "Если человечество до сей поры не снимает с себя ответственности за первородный грех, случившийся в мифологические времена, и церковь поддерживает его в этом безоговорочно, почему же от другого греха - в этой стране касающегося каждого - она отводит пустые, сияющие глаза?"
Подхватив попавшийся под руку лист бумаги, я наскоро расчертила табличные графы и принялась заполнять их на его глазах, сверяясь с памятью. Я говорила долго и подробно и жадно смотрела в его лицо, с которым он слушал меня. Веселея с каждым словом, я легко призналась в том, в чем убедилась: само по себе крещение не всегда оказывается безотказным, универсальным механизмом, избавляющим от грехов. По крайней мере, со мною - так. Будь я младенцем... но те, кто крестятся взрослыми, рискуют бульшим - я сослалась на слова мужа, а от себя добавила, что вот и я, сколь невинной ни казалась бы мне моя собственная жизнь, не могу почувствовать себя свободной от грехов прежде, чем не покаюсь в смертном грехе убийства, доставшемся мне не по крови, но по наследству - в моем втором первородном грехе. Я так сказала, и он поежился.
Трудность заключается в том, я додумывала на ходу, что церковь, какой она является, не может принять мое покаяние, не признав этого греха, то есть не взяв его и на себя. Вынув из моей руки лист, он разглядывал внимательно, словно я была студенткой, а он, сидевший напротив, был членом комиссии, принимавшей экзамен. Я видела - он хотел найти ошибку. "Когда церковь говорит о первородном грехе, - отец Глеб говорил от лица всей комиссии, - мы относим его ко всему человечеству, потому что его совершили оба наших прародителя - и отец, и мать. Здесь, даже если согласиться с твоими построениями, грех относится к части народа - положим, к тем, чьи предки в действительности оказались среди убийц и гонителей, но церковь в их число не входит, она всегда была среди гонимых". Путаясь в датах, он ссылался на давнее решение Поместного Собора, согласно которому церковь, отделенная от государства, не несет никакой ответственности за гражданский выбор отдельных священников и мирян. Физической силе она противопоставляет духовную силу и веру. Церковь - над схваткой, а если и оказывается втянутой, то, в любом случае, находится не среди гонителей. Он взмахнул моим листком как доказательством и заговорил о пролитой крови архиереев, священников и монахов. "Вы хотите сказать, что церковь признает лишь те грехи, которые передаются по семейной крови? - Я думала о том, что это русский взгляд. - А если окажется так... - Мысль двигалась медленно, с огромным трудом. - Если мне удастся доказать, что церковь - среди гонителей, будет ли это означать, что вы признаете эту греховность и согласитесь с тем, что..." Я замолчала, не зная, о чем просить. Словно я оказалась в какой-то сказке, похожей на "Сказку о рыбаке и рыбке": что бы ни попросила сейчас, назавтра покажется мало. Я подумала о том, что все кончится разбитым корытом, тем самым, с которого все и началось.