Жизнь венецианского карлика - Сара Дюнан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты здесь делаешь, Пьетро?
— Я? А где же мне еще быть? — Он возвышает голос и жестом указывает на стоящих позади людей. — Венеция! Величайший город на земле!
— Мне казалось, то же самое ты говорил о Риме.
— Говорил. И это была чистая правда. Но это уже в прошлом.
— А Мантуя?
— О нет. В Мантуе живут одни тупицы!
— Значит, герцог больше не находит твои стихи лестными — так тебя следует понимать?
— Герцог! Да он самый больший тупица из всех мантуанцев! Он совсем не понимает шуток.
— А Венеция понимает?
— О, Венеция… Венеции все доступно. Это украшение Востока, горделивая республика, владычица морей. Ее корабли суть чрева мировых сокровищ, ее дворцы—сплошь камень в сахарной глазури, ее женщины — жемчужины в ожерелье красоты, а…
— А ее богачи не знают, куда девать дукаты.
— Не совсем так, моя маленькая горгулья. Впрочем, все они в этом городе — благородные купцы со вкусом и аппетитом. И при деньгах. А еще они мечтают превратить Венецию в новый Рим. Им никогда не нравился Папа, и вот теперь, пока тот пускает в переплавку свои медали, чтобы наскрести себе на выкуп, они вполне могут переманить всех его любимых художников. Якопо уже здесь. Знаешь, о ком я? Якопо Сансовино. Зодчий.
— Подумать только! — говорю я. — Может, хоть здесь ему перепадут приличные заказы!
— Да, да. Работа у него уже есть. Свинцовые верблюжьи горбы на их золотом чудовище — прости меня, великая базилика! — грозят вот-вот рухнуть, и никто не знает, как их удержать от падения. Вижу, ты ничего не понял, дружок. Здесь мы — великие люди. И вскоре нас ждет еще большее величие. Так где, ты говоришь, она сейчас живет?
Я мотаю головой.
— Ну, перестань. Она на меня уже не сердится. Когда ты заглянул в лицо смерти, то что по сравнению с нею какое-то легкое злословие? К тому же оно ее прославило.
— Она и без того славилась, — возразил я. И мысль о его давнем предательстве вмиг разрушает его обаяние. Я отступаю от него в сторону. — Мне пора.
Он кладет мне руку на плечо, пытаясь удержать.
— Ведь между мной и тобой нет никакой ссоры. И никогда не было. Ну же! Почему ты не отведешь меня к ней? В этом городе богатства хватит на всех.
Я ничего не отвечаю. Он убирает руку.
— А знаешь, я ведь могу сделать так, что за тобой проследят. Черт побери, я даже могу сделать так, что тебя прирежут где-нибудь в переулке. Здесь наемным убийцам куда легче, чем в Риме. Наверное, оттого, что здесь всюду столько темной воды! А тебе, насколько я помню, вода совсем не по душе. Господи, Бучино, да ты и впрямь ее боготворишь, раз последовал за ней в это промозглое и сырое царство!
— Кажется, только что ты говорил, что это величайший город на свете.
— Так оно и есть. — Он жестом показывает на своих спутников и громко произносит: — Величайший город на свете. — Потом, уже тише, добавляет: — А знаешь, я мог бы ей помочь.
— Она не нуждается в твоей помощи.
— А я вот думаю, что нуждается. Если бы не нуждалась, я бы наверняка давно прослышал, что она здесь. Да почему бы тебе у нее самой об этом не спросить?
Молодежь снова обступает его. Он закидывает здоровую руку кому-то на плечо и исчезает в толпе, бросив на меня взгляд напоследок. Присмотревшись к его приятелям вблизи, я замечаю, что не настолько уж хорошо они одеты, чтобы быть хозяевами города. Впрочем, из-за их самоуверенных повадок это не сразу приходит в голову.
Одно я знаю наверняка. Теперь никакие ухищрения Коряги с клеем и поросячьей кровью не позволят нам разыгрывать невинность. Проклятье на его голову!
Дом встречает меня темными окнами. Но вдруг, взбираясь по ступеням, я слышу звуки музыки, доносящиеся сверху.
Я тихонько отворяю дверь. Она так увлечена игрой, что поначалу меня не замечает. Сидит на краешке кровати лицом к окну, скрестив ноги под юбкой и уперев в них корпус лютни. Свет дешевой свечки, стоящей у ее в ногах, отбрасывает мятущиеся тени ей на лицо. Левая рука лежит на грифе с ладами, а пальцы правой руки согнуты и быстро, будто паучьи лапки, бегают по струнам. От этих звуков меня охватывает дрожь — и не просто от красоты мелодии (мать Фьямметты, добросовестно развивавшая ее дарования, взялась за обучение дочери, едва та начала ходить), а еще и потому, что они рассказывают мне о том, какой может стать наша жизнь. Я не слышал ее игры с тех самых пор, как нас изгнали из Эдема, то есть почти год. Ее пение — это, конечно, не та песня, какой сирены завлекали Одиссея на гибельные скалы, но оно своей сладостью убаюкало бы любого младенца, окажись он поблизости. Под струящуюся мелодию слова песни складываются в рассказ о нежной красоте и погибшей любви. Я не устаю поражаться, как это женщина, чья работа — заставить бессильную мужскую плоть извергнуть семя, одарена голосом такой чистоты, какой позавидует и монашенка-девственница. А это, на мой взгляд, лишь доказывает, что Господь, сколь бы ни ненавидел Он грешников, порой приберегает для них ценнейшие дары. Теперь мы в них во всех крайне нуждаемся. Ее пальцы взмывают над струнами, а голос замирает.
Я, все еще стоя возле двери, хлопаю в ладоши. Улыбаясь, Фьямметта оборачивается — она всегда чутко относится к слушателям — и грациозно наклоняет голову:
— Благодарю.
— Раньше ты всегда играла только для мужчин, — замечаю я. — А каково это — играть в одиночестве?
— Каково? — Она дергает за струну, и в воздухе вибрирует одинокая нота. — Сама не знаю. Я всегда играла для слушателей, даже если их рядом не оказывалось. — Она пожимает плечами, и я задумываюсь — в который раз, — как это, должно быть, странно: получить воспитание исключительно для того, чтобы услаждать других. Такое призвание, пожалуй, сродни призванию монахини, целиком посвятившей себя Богу. Но, к счастью, мою госпожу не терзают никакие возвышенно-благостные чувства. И в этом, надо сказать, тоже сказывается ее воспитание.
— Только вот сам инструмент — дрянь, Бучино. Корпус покоробился, струны натянуты очень туго, а колки затянуты слишком сильно — мне их не ослабить.
— Что ж, зато звуки, которые ты оттуда извлекаешь, тешат слух.
— Да ты всегда был глух как пробка, когда дело доходило до музыки! — смеется она.
— Пусть так. Но, пока у тебя не заведется полная постель любовников, тебе придется довольствоваться моими похвалами.
Она не страдает ложной скромностью, моя госпожа, и я понимаю, что ей все равно приятно.
— Ну, где же ты был? На площади Сан-Марко?
— Да. — Я снова слышу голоса кастратов, поющих в хоре с воющими псами, и вижу флаг карлика и крыло льва, силуэтами поднимающиеся на фоне освещенного ночного неба. — Там — там было очень весело.
— Что ж, я рада за тебя. Да, Венеция всегда наряжалась на праздники и карнавалы. В этом один из ее великих талантов. Может быть, ты все-таки полюбишь этот город?
— Фьямметта, — говорю я тихо, и она сразу оглядывается, потому что я нечасто называю ее по имени. — Я должен тебе кое-что сообщить.
Она улыбается, понимая, что речь идет о чем-то серьезном.
— Попробую угадать. Наверное, ты разговорился со знатным купцом, у которого дом на Большом канале и который всю жизнь мечтал о женщине с зелеными глазами и стрижеными светлыми волосами?
— Не совсем угадала. Я встретил Аретино.
8
Жаль, что они сделались врагами, — ведь у них было так много общего. Оба явились в Рим чужаками, оба происходили из низов, и при этом оба получили достаточно образования, чтобы не испытывать страха перед людьми более могущественными, но и менее умными, чем они сами. Оба обладали острым умом и еще более острым желанием разбогатеть при помощи этого ума, и оба, похоже, не знали поражения. Если она была моложе и красивее — что ж, это только справедливо: ведь женщины зарабатывают на жизнь не пером, а наружностью. А если у него был более злой язык — что ж, это оттого, что, как ни искушена была она в торговле телом, еще более продажным был он, хотя торговал не телом, а умом.
К тому времени, когда они познакомились, каждый уже по-своему процветал. Аретино пробился в круг Льва X, хотя и не самый близкий, и там его едкие злободневные высказывания привлекли внимание кардинала Джулио Медичи, который сделался его покровителем, дабы отвратить от себя его язвительность и направить ее на других. После смерти Льва началась борьба за папский престол, и Аретино так виртуозно отделал всех соперников Джулио, что, когда один из них все-таки стал Папой, сочинителю пришлось на некоторое время исчезнуть. Он вновь объявился спустя два года, когда на очередных выборах Папы наконец-то выиграла его лошадка. Наступила эпоха Климента VII.
Но в ту пору моя госпожа уже и сама была силой, с которой следовало считаться. В те дни Рим был для куртизанок домом родным. Он и в самом деле был их родиной. Город, населенный просвещенными церковниками, слишком светскими для того, чтобы вести святую жизнь, вскоре породил своего рода «двор», где женщины столь же утонченно поддерживали беседу, сколь вольно вели себя в постели. И спрос на красоту был так высок, что любая девушка с умом и воспитанием под стать своей внешности, если только ее мать готова была стать сводней, могла сколотить небольшое состояние, пока ее очарование не померкло. Из двенадцати претендентов на девственное ложе моей госпожи один — французский посланник — материализовал свое предложение в виде дома, который он оплачивал. Этот человек, как она теперь вспоминает, имел склонность к юным девушкам и настоящую страсть к мальчикам; а потому она рано освоила уловки с мужскими нарядами и хитрости содомии. Эти уменья, безусловно, достойны хорошей куртизанки, но они все же в значительной степени ограничивают возможности молодой женщины с такими задатками, как у моей госпожи, и вскоре ее мать уже всеми силами подыскивала ей других покровителей. Одним из них стал кардинал из круга нового Папы, а поскольку он ценил интересные беседы не меньше постельных утех, то скоро дом молодой красавицы сделался желанным местом для всех, кто ценил удовольствия не только телесные, но и умственные. Так она обратила на себя внимание Пьетро Аретино.