Большой Гапаль - Поль Констан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если Панегирист и Исповедник Герцогини были очарованы друг другом и с восторгом предавались ученым теологическим беседам (особенно их занимал сюжет «как достигнуть наивысшего состояния святости и способы не утратить этого состояния»), Жюли не могла скрыть досады. Она никогда не питала любви к деревне, она презирала землю так же, как и небо. Она ненавидела деревья и могла терпеть их вид, только если ножницы садовника придали им форму музыкальных инструментов, а вокруг стояли дома. Этот замок, который воздвигли еще в Средние века, а жилые помещения находились в крыле более поздней постройки, времен Возрождения, казался ей столь же уродливым, сколь и неудобным. Комнаты были ледяными и мрачными, и приходилось ждать, пока совсем стемнеет, чтобы какой-нибудь осоловевший слуга принес наконец вам лампу, от которой было светло, только если совсем близко придвинуть к ней стул. Вечерами она умирала от скуки с этой Сюзанной, бесконечно вышивающей какие-то узоры, Исповедником и Панегиристом, изобретающими пути спасения, господином де Танкредом, что вышагивал туда-обратно в самом дальнем, самом затемненном углу комнаты, так что были слышны лишь его шаги, и Демуазель де Пари, которая терзала несчастный клавесин.
Существует мнение, вспоминала Жюли, будто три недели, проведенные в деревне, способны изгладить все ошибки молодой женщины, вот только она боялась, что эти самые три недели, уничтожив следы ее преступлений, ее самое тоже превратят в ничто. Я сейчас взбешусь, говорила себе она, железо надо ковать, пока горячо, сердцами овладевать, когда они пылают любовью, а дела проворачивать, пока они не пахнут. Я должна вернуться, и, пользуясь покровительством Эмили-Габриель, я смогу получить помилование. Что значит еще одна банковская афера? подумаешь, одной спекуляцией больше? разве зерно пользуется более дурной славой, нежели деньги, а хлеб неужели драгоценнее золота? Впрочем, бунт нищих оборванцев укрощен, с неурожаем справились, а все, кому суждено было умереть от голода, уже умерли. Гораздо проще судить, когда смолкли крики. Как только меня признают невиновной, я сумею вновь возбудить чувства своего прежнего любовника, он будет весьма доволен, ведь он удалил меня, вняв доводам рассудка, а я вернусь по зову сердца. А когда я займу подобающее положение, то сумею поразить врагов и отомщу за себя.
Она приходила в ярость при виде Эмили-Габриель, впавшей в детство, кипела от негодования, встретив ее в парке, когда та, с набитым леденцами ртом, все бормотала и бормотала какие-то слова, которые невозможно было разобрать. В качестве единственной спутницы она вынуждена была довольствоваться Демуазель де Пари, которая следовала за нею повсюду, согнув руку в локте, время от времени приседая, отставив ножку в сторону, наклоняя голову, словно здороваясь с кем-то невидимым, при этом прикладывала ладонь к груди, отставив в сторону мизинчик, и все эти ее ужимки сопровождались приглушенными возгласами, неразборчивым кудахтаньем, какими-то гортанными вскриками. Поначалу Жюли думала, будто эта престранная пантомима — часть некоего провинциального ритуала, и лишь гораздо позднее догадалась, что именно так Демуазель воображала себе светские нравы и манеры Пале-Рояля.
Что же до господина де Танкреда, то он представлял собою мужчину, которому за всю его жизнь в голову пришла одна-единственная идея, а именно: жениться на Эмили-Габриель, и он тщетно пытался справиться со своею нервозностью при помощи охоты и предавался этому занятию с такой страстностью, какой не встречалось со времен святого Жюльена де С. Он бродил по горам и долам со своими четырьмя борзыми, ходил по полям и лесам, утопал в болотах и перепрыгивал через ручьи. Он не пропускал ни одного самого колючего кустарника, залезал на верхушки деревьев, поднимал и переворачивал камни, шарил в тине, запускал руки в звериные норы, убитых животных он оставлял на месте, как будто, дожидаясь пробуждения Эмили-Габриель, он должен был стереть любые следы живого. Осень чем дальше, тем больше теряла запахи трюфелей и мха, он поворачивал назад.
Господин де Танкред возвращался, перепачканный, как фавн. Он был по уши в грязи, с одежды свисали рыжеватые стебли папоротника, дубовые листья и клочки озерных водорослей. Он весь был облеплен перьями и шерстью. Он уставал так, что, даже не сняв сапог, валился без сил в кровать, которая давно уже превратилась в большое корыто, и в этой колыбели, полной запахов и крови, лежа рядом со своими псами, он предавался мечтам об Эмили-Габриель.
Однажды ночью, когда Жюли спустилась вниз за стаканом воды, желая усмирить свой жар, она застала его у камина, где он наблюдал за корчами совы, застрявшей в трубе. Она скинула юбку, которая заструилась на пол с шорохом осенней листвы, он сбросил одежду, которая свалилась с него с шумом падающей птицы, и они стали совокупляться, жадно вцепившись друг в друга, чтобы не упасть, закрыв глаза, ибо так велико было их отчаяние, что, отдаваясь, они даже не думали об удовольствии. Потом они расстались, как если бы ничего не произошло, как если бы они просто случайно встретились и поздоровались.
Впрочем, утром господин де Танкред даже затосковал о подобного рода приключениях, ему казалось, что это занятие как-то дополняет охоту и поможет ему дождаться выздоровления Эмили-Габриель. Он захотел обсудить это с Жюли. Но она высокомерно дала отпор, объяснив, что презирает слишком легко доставшихся мужчин.
— Я вами овладела, я вас и бросаю.
Он возненавидел ее и на охоте стал убивать исключительно самок.
Со ртом, набитым леденцами, еле успевая их разгрызать, чтобы тут же получить новую порцию, Эмили-Габриель медленно приходила в себя. Она больше не плакала и даже позволяла, чтобы в ее комнату вносили лампу и разводили в камине огонь, она уже могла смотреть на него, не отрывая глаз. Она все забыла. Чтобы вернуть ей память, Сюзанна изобрела один прелестный способ: она подводила ее к коврикам, вышитым госпожой Герцогиней, и называла предметы, там изображенные. Начали с цветов, что окаймляли самые старинные узоры, затем перешли к рыбам и закончили птицами. Что же до остального, например звезд, деревьев, все это показывали тоже, если находили их изображение; особенно странное впечатление на Эмили-Габриель произвели животные, она весьма удивилась, обнаружив, что «дикий кролик» — это, оказывается, комочек грязного пуха, а «борзая» представляет собой некое животное, вытянувшееся по ветру, как струйка дыма. Но на этом ее словарный запас заканчивался. Когда Сюзанна дала ей иголку, чтобы, втыкая ее в канву ткани, Эмили-Габриель составила слово, которое само всплывет из глубин памяти.
— Посмотрите, — говорила она ей, — какой красивый оттенок берлинской лазури, как он оттеняет брюшко нашей горлицы.
Эмили-Габриель оборачивала к ней широко распахнутые удивленные глаза, кольнув до крови палец, и брала в руки кусок муслина, даже не заметив, что пачкает его.
Кормилица упрекала Сюзанну, что та слишком напирает на учение: по ее мнению, таких слов, как «кролик» или «борзая», было вполне достаточно, чтобы девочка могла общаться с господином де Танкредом. Сюзанна же обвиняла Кормилицу, что та искусственно пытается удержать ее в детстве. Демуазель де Пари предложила усадить ее за пианино, полагая, будто память вернется вместе с романсами, но пальцы Эмили-Габриель не разбирали черных и белых клавиш. Поскольку она стала совсем дурочкой, Исповедник, который, наслушавшись рассказов Панегириста, весьма сомневался, что в монастыре ее наставляли на путь благочестия, счел своим долгом указать ей правильную дорогу святости по-деревенски, подразумевая под этим чрезвычайно полезные для здоровья добродетели, что особенно проявляются на свежем воздухе. Он заставлял ее произносить молитвы, которых она никогда не знала, и, судя по той неуверенности, с какой она повторяла их, вынужден был признать, что она и в самом деле утратила веру. Поскольку она соглашалась наносить визиты беднякам, причем являя при этом большую готовность, нежели порой дамы ее положения, Исповедник счел, что она забыла все тяготы, сопутствующие благотворительности.
Господин де Танкред никогда еще не любил ее так сильно, как в те минуты, когда сопровождал ее, кроткую и безвольную, на прогулке к маленькому бассейну, посередине которого бил фонтан в виде купидона верхом на дельфине; она, слабоумно улыбаясь, показывала на него пальцем. Теперь он мог признаться, что в монастыре она показалась ему немного слишком ученой со своей манерой объяснять содержание картин, на которые он просто смотрел — и все, или брать у него из рук перо, когда в библиотеке она принималась исправлять написанное им. Она всему пыталась найти разумное основание, цитировала латинских авторов, чтобы объяснить нечто, и так вполне понятное, если руководствоваться обычным здравым смыслом. Она утомляла его своим несмолкающим щебетом, зато теперь она не говорила вовсе, только указывала пальчиком — о этот очаровательный вытянутый пальчик! И потом, он не мог позабыть, как унизила его Аббатиса: «Здесь никто ни на ком не женится!» Ну что ж, если нельзя жениться «здесь», значит, женимся тут!