Счастливый доллар - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, давно живете? – уточнила Агнешка.
– Давно.
– И всех знаете?
– Всех или нет, но многих знаю. Тут прежде большой колхоз был, богатый. А теперь-то развалили все. И народишко разъехался.
Старуха поправила очки, сползшие на кончик носа.
– Так вам про Матюхиных надо? Неужто нашли?
Агнешка кивнула и Семена под столом пнула: чего молчишь? Помогай. Это же ему надо, а не Агнешке. А Агнешка и так старается, вон, часа два с козами возилась. Потом свиней смотрела и толстых, разленившихся гусей.
– Ищем, – неопределенно ответил Семен, вытаскивая красные корочки. – Собираем вот информацию. Опрашиваем свидетелей. Так как их звали?
Матюхиных в селе было четверо. Поначалу-то больше, мать их, что крольчиха, приносила каждый год по дитяти, а однажды и двоих, но те быстро померли, переселившись из грязной хаты на чистое местное кладбище. Там уже от семейства Матюхиных – бедового, прям по-другому не скажешь, – уже не то четверо, не то трое лежало. А в поздние годы и еще добавилось.
Бабы в деревне Матюхину и судили, и жалели. Она же словно и не замечала, как живет. Ходила грязная, какая-то вечно задумавшаяся. Спросишь чего – уставится, захлопает коровьими выпученными очами, а потом, так и не ответив, побредет дальше. Младенцев носила в платках, как подрастут – отпускала во двор возиться, под пригляд старших. А за теми-то за самими приглядывать надобно…
Матюхина в деревне судили и побаивались. Длинный, широкий в плечах и дурной норовом, готовый взорваться с любого, самого пустяшного пустяка, он попивал и поколачивал и жену, и детей, пока однажды не зашиб трехлетку насмерть.
Тогда забрали, осудили и посадили.
Снова сплетни поползли, охами-вздохами, жалостью скоротечной. Собирали вещички миром для Матюхиной, которая, казалось, не понимала перемен в собственной жизни, и для детишек ее четверых, диких да бедовых.
– Ильюшке тогда пятнадцать было, видный парень уже, даром что нищета нищетою, но хорош. Девки на него засматривались, все норовили подкормить, ласкою привязать. А он ни в какую. Упрямый, что баран. Если чего решил, то по-егонному будет. Олежка, тот тихий, в мать. И Антошка такой же, хотя его побаивались. Жестокий мальчишка был, – старуха, глянув на иконы, перекрестилась. – А где ж ему добрым быть? Его шпыняли, и он шпынял. Его мучили, и он мучил. Верку, правда, любил, сестричку свою. Единственная из девок матюхинских выжила. Сколько ж ей тогда было? Восемь? Девять? На шесть гляделася.
Жалость прошла быстро, как гроза в мае. Матюхин сидел. Матюхина ходила по деревне, день ото дня зарастая грязью и паршой. Матюхинский выводок татарскою ордой громил огороды и сараи.
– Все тащили. Что не могли стащить – ломали. И такие хитрющие ироды, что хоть знали все – они виновные, а кому ж еще? – но сделать ничего не могли. К участковому. Участковый – к Ильюхе. А Ильюха в лицо смеется – ты, дядя, докажи сначала, а потом обвиняй. А то ж на сироту каждый клеветнуть могет.
А когда и доказать вышло – дед Восковский трое ночей в малиннике просидел, карауля курятник, – все одно по-матюхински вышло. Ломали-то малолетки. А они неподсудные.
– Вы, дядя участковый, – хохотал Ильюха, – с маманьки ущерб требуйте. А я что? Я еще сам малолеток. Я доходов не имею, а значится, иждивенец. И платить необязанный.
С Матюхиной же требовать было бесполезно. Эта исхудала за год, обросла вшами, завоняла так, что и не подойдешь. По-прежнему не говорила, смотрела только, но теперь иначе – исподлобья, пожевывая нижнюю губу. Вздыхала шумно и брела по своим, по матюхинским делам.
Однажды – участковый расстарался – комиссия явилась. Засела в доме, пронюхивая, прощупывая, вздыхая. Оставила кипу бумаг и уехала. А татарва как была, так и осталась. Паче прежнего лютовать начала.
Закончилось все осенью, когда в Кальянове объявился новый житель. Худой, скособоченный, словно внутри его невидимой струной перетянуло, он занял крайний дом и первые дни сидел в нем безвылазно. Потом начал выходить. Всегда в одном и том же костюме, мышасто-сереньком, лоснящемся на спине и боках, в сизой же рубашонке и с привычной сигаркой в зубах.
– Ша, – говорил он, встречая кого-нибудь, и сплевывал с шиком, сквозь зубы. И улыбался, а во рту золотой крупиной сияла фикса.
Удивился ли кто, когда матюхинские отродья потянулись к пришлому? Да нет. Сначала кружили в отдалении, как бродячие собаки, примеряющиеся, чего бы стянуть. Но с каждым днем они подбирались ближе и ближе, пока однажды и вовсе не переселились в дом.
Деревня затихла, ожидая беды. Пришлый-то понятно, из каких краев заявился, веры ему ни на грош, а уж коли с матюхинской семейкой связался…
Участковый только руками разводил. Дескать, не по закону это человека за намеренья неясные арестовывать.
Но день сменялся днем, неделя неделей, а все было по-прежнему. Даже лучше, потому как дикая матюхинская вольница, засевши в доме пришлого, вдруг подуспокоилась. Младшие вернулись в школу, Ильюха про работу думать стал, брался за все, чего предлагали.
Только пришлый по-прежнему бесцельно бродил по деревне, смолил цигарки да встречал всякого радостным криком:
– Ша!
Тишь и благодать.
Как небо перед бурей.
Полыхнуло в конце осени. Затяжные дожди, окрестная слякоть, распухшая матюхинская туша, пролежавшая в канаве три дня. Шепоток, что не сама – убили. Похороны, на которых детки стояли одною шеренгой, в восемь глаз глядя не на материн гроб, а на пришлого. Он же цигарку смолил, но плеваться на землю не плевался и был вроде бы как печальный, задумчивый.
После поминок – собрались все и все ж надрались. Как-то очень быстро, словно и вправду желали заглушить боль. На другой же день кто-то поднял крик: обокрали. И вскорости кричали многие, если не все.
– Это они нарочно так подгадали. Дождалися, когда народец в городе пораспродастся, чтоб было чего брать. И ведь брали-то с умом. У учительши золотишко, за все годы накопленное. У старого Антоныча деньгу, которую он на похороны собирал. У Петра – за трех свиней, проданных на мясо… да тут и не скажешь, у кого не взяли. И ведь, шельмы, в ту же ночь исчезли, точно и не было их.
Участковый, ошалелым псом кинувшийся по следу, вернулся ни с чем. Словно не было ни матюхинской татарвы, ни пришлого. И дом последнего стоял пустым, необжитым. Из вещей – газета старая да книжка с выдранными страницами, часть которых в туалете нашлась.
– И что дальше было? – спросила Агнешка, завороженная рассказом.
– А ничего. Поплакали. Покляли отродье. Дело завели, как водится. А потом и закрыли.
– Дом покажете?
Семен поднялся, спихивая с колен толстого кота.
– Который? – уточнила бабка.
– Оба.
Здесь он еще не был, хотя и этот дом похож на первый. То же запустенье, та же полынь по пояс и островом белой пены куст шиповника во дворе. Те же кривобокие, с кручеными ветками яблони. Те же битые окна и просевшая дверь.
Старуха не решилась пересечь линию обвалившегося забора. Осталась под охраной верных коз и рыжей дворняги, что прибилась по пути.
Семен не мог отделаться от ощущения, будто за ним следят. Пристально. С недоверием, словно ожидая какого-то подвоха. В чем? Украдет? Что здесь красть? Ржавый чайник, из которого торчал острый пук осоки? Или грабли с кривыми зубцами, подпершие дверь? Гнилые шторы? Дырявую скатерть?
В доме ощущение исчезло.
– Она врет, – сказал Семен присаживаясь на скрипучий остов кровати. Агнешка стала напротив, заслоняя свет и кривоватый силуэт, подкравшийся к забору.
– Бабка?
– Бабка, бабка… не спрашивай, я не знаю, зачем ей сочинять, но она сочиняет. Не все, но… – Семен махнул рукой, отчаявшись объяснить необъяснимое. И тут же скривился: не следовало забывать о метке.
Варя-Вера. Похожие имена. А судьбы? Варя чиста как первый снег, а вот Вера Матюхина…
– Болит? Лихорадит? – Агнешка коснулась лба. – Нет, вроде нормально.
– Нормально, – подтвердил Семен. – Не мешай. Я думаю.
Хмыкнула и отошла, исчезнув в соседней комнатушке. Доносился скрип и хруст стекла. Потом звон и Агнешкин визг.
Семен кинулся в комнату. Едва не упал, поскользнувшись на шторе, и врезался в Агнешку, сбив с ног, повалился сам. Агнешка ойкнула и затихла.
– Крысы, – сказала Агнешка, закрывая ладонями грудь. – Я сдвинула шкатулку, а оттуда… мерзость! И слезь с меня немедленно!
Можно подумать, он хотел на нее падать. Ему вообще падать больно. И растревоженная рана поплыла, разгораясь. Семен кое-как сполз, поднялся на четвереньки, зажимая локтем бок. Потом встал на колени и, давя рвущийся на волю мат, пробурчал:
– Ты ж ветеринар. Ты не должна крыс бояться.
– А я и не боюсь. Просто… неожиданно. Вот.
Ну да. Конечно.
Агнешка, поднявшись, принялась отряхиваться. Она вертелась, пытаясь заглянуть себе за спину, снимала с и без того не слишком чистой рубашки мелкий мусор, вздыхала и старательно не смотрела на Семена.