Че-Ка. Материалы по деятельности чрезвычайных комиссий - Виктор Чернов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На одной глухой станции ночью у вагонов раздались выстрелы. Ворвался конвой с криком: «Контрреволюционеры хотят отбить арестованных офицеров…». Они этого не допустят. Они сейчас же перестреляют всех арестованных. Кое-как их умолили сделать обыск в вагонах офицеров и их семей и убедиться, что ни оружия, ни бомб, ни гранат у них не имеется. Во время обыска конвой ограбил наиболее ценные вещи у семей арестованных. И все радовались, что дело не кончилось хуже.
В Москве из вагонов их отвели в Сокольничью тюрьму, оттуда через некоторое время часть из них взяли в В. Ч. К., в «Контору Иванесова» (Так называется большая комната, куда первоначально попадают доставленные в ВЧК (Лубянка, 2).), а затем во «Внутреннюю тюрьму». Из Внутренней тюрьмы некоторых куда-то увели, а других оставили. Каждый день почти они писали прошения о том, чтобы их вызвали на допрос. Иные писали пространно, излагая во всех подробностях всю свою эпопею, другие — кратко, адресовали они их и следователю и президиуму В. Ч. К., и управделу, и в главный штаб и еще куда-то. Но результат был один и тот же — никакого ответа.
У одного из них осталась жена с грудным ребенком, у другого — с двумя крошками, из которых один грудной. Судьба жен, оказавшихся в Москве, без пристанища, без средств и без связей тяготила и волновала их еще больше их собственной судьбы. А судьба их была неопределенна. Как взглянут. Офицеры, колчаковцы, генштабисты… Могут расстрелять. Но, с другой стороны, за что же расстреливать? Ведь всю их деятельность проанализировали в особом отделе 5-й армии. Ведь их оправдали там, в кровавом тумане фронтовой юстиции. Никаких новых обстоятельств не может открыться. Нет, должны отпустить их. Это — какое-то недоразумение. Но как разъяснить его, когда ничего не говорят и не спрашивают…
Сидели они, как и все, во «Внутренней тюрьме», без книг, без занятий, без развлечений, без каких бы то ни было сведений от жен, и дни и ночи думали только об одном: расстреляют или отпустят и пошлют служить. Они утверждали, что в Красноярске было легче сидеть. Там было больше шансов расстрела и приходилось усиленно приучать себя к этой мысли. А здесь замучивают колебания и переходы от надежды к отчаянию.
На 4-м месяце Б. позвали на допрос. Следователь был очень недоволен. Их дело должен был вести товарищ Иванов, но он уехал на фронт и подбросил это дело ему. Дело оказывается запутанное, а ему некогда возиться. Пусть Б. в собственных же интересах честно и прямо скажет, зачем он приехал в Москву. Б. начал излагать всю историю, но следователь еще больше рассердился, зачем он путает, зачем сбивает с толку. Красноярск сюда отношения не имеет. Его арестовали в Москве, куда он прибыл с тайными целями. Б. начал снова излагать свою историю, но сердитый следователь окончательно вышел из себя и отправил его, как «запирающегося» обратно в камеру. После допроса с Б., сильным и мужественным человеком, приключился глубокий обморок, а потом истерический припадок.
На этом я потерял Б. и И. из виду, и теперь уже наблюдал как терзался муками неизвестности красивый и на редкость симпатичный студент Г. С октябрьского переворота университет он бросил и поступил на службу в санитарный поезд. Он — не коммунист, но он верит, что жертвы не напрасны, что тяжелое переходное время пройдет, и мы выбьемся все-таки на дорогу к социализму. Конечно, действительность современная мрачна, ужасна, но все таки интеллигенция должна идти навстречу народу, олицетворяемому советской властью. Конечно, все делается не хорошо и не так, как нам хотелось бы, но другого выхода быть не может: нужно идти работать, нужно помогать народу делать то, что он хочет и как он хочет. Иначе все погибнет — и культура и люди. Некогда теперь учиться, он оставил временно университет, чтобы честно и самоотверженно работать и его репутация на службе стоит непоколебимо высоко.
Вдруг — арест, как снег на голову. За что? почему? Почти два с половиной месяца не прекращающиеся ни на час муки ожидания, тщетных порывов и напряжения ума — понять что-нибудь. Наконец — допрос. Следователь спрашивает, знает ли он генерала такого-то.
— Ничего подобного.
А не припоминает ли он некоего Алексеева, которому он давал приют в санитарном поезде. Г. припомнил: их поезд 7–8 месяцев тому назад стоял в Перове на ремонте. Кто-то из лиц, с которыми ему приходилось иметь дело по службе, познакомил его с пожилым господином, назвавшимся Алексеевым, а потом попросил разрешения прожить Алексееву, плохо себя чувствовавшему, пару дней в вагоне, здесь на свежем воздухе. Вид у Алексеева был болезненный и нервный. Г. поверил рассказу и разрешил, а Алексеев вместо двух прожил 4 или 5 дней.
Следователь сообщил Г., что мнимый Алексеев это и есть генерал такой-то (кажется Стогов), который был приговорен к расстрелу, но бежал из лагеря в последний момент, потом перебрался через фронт к «белым» и там играл крупную роль. В белогвардейской прессе появились сообщения о побеге генерала с упоминанием разных подробностей, в том числе и пребывания в санитарном поезде. Подчеркнув, что Г. сам признал «укрывательство генерала», следователь неохотно и невнимательно слушал объяснения, как и почему это произошло.
После допроса Г. сидел многие недели и мучительно думал — упекут или освободят. Ведь как посмотреть. Его могут представить и как человека, невольно оказавшего услугу незнакомцу, и как тайного контрреволюционера, принимавшего участие в организации побега видного генерала… А объяснить, доказать ничего нельзя, ибо следователь не желает слушать.
Еще сильнее Г. мучился неизвестностью в той же камере бывший гвардейский офицер и весьма зажиточный человек. Жизнь его раньше «текла в эмпиреях…» С большим подъемом рассказывал он о своих любовных похождениях и о роскошной, беззаботной жизни, полной удовольствий и развлечений. Но пришли большевики — и все наполнилось и пропиталось только одним — животным, утробным страхом. Трус он был исключительный, и все его рассказы о новом времени повествовали, когда, как и чего он боялся.
— Остались у меня в сейфе фамильные драгоценности. Пришли и сообщили, что за взятку можно кое-что извлечь. Хорошо, а если попадешься? Ведь это — стенка.
(После этого слова, особенно произносимого, он делал большую паузу и чувствовалось, что у него внутри все холодеет). Посоветовались мы с женой, поплакали и решили — нет, нельзя рисковать.
— Были у меня ценные бумаги. Слышу, потихоньку ими торгуют, а тут нужда жмет со всех сторон. Продать бы их, ну, а если попадешься? Ведь это — стенка. Подумали мы с женой, поплакали, и так и не решились.
Все его рассказы в этом же роде. Служил он делопроизводителем в мобилизационном отделе главного штаба и вел себя тише воды. Но вот среди служащих мобилизационного отдела произведены были крупные аресты. У него на квартире жил видный работник отдела, которого тоже арестовали. Попутно заинтересовались и им, но первоначально увезли только квартиранта, а потом вернулись дороги и попросили В. доехать с ними до В. Ч. К., удостоверить личность арестованного. Это всего на полчаса. Его обратно доставят на том же автомобиле. В. поехал… и вот уже три месяца торчит во внутренней тюрьме и гадает, за что его взяли и что с ними дальше будет. Все бы ничего, да вот происхождение у него уж очень плохое пи современным понятиям…
К счастью, Г. и В., как и вся камера, были убеждены, что смертная казнь отменена. Декрет был еще в начале года и когда их арестовали, советские газеты были полны горделивого любования — вот какие мы, даже смертную казнь и ту отменили… Слухи о продолжающихся расстрелах они относили за счет сплетен.
Заключенные, конечно, не знали, что за время их сидения картина разительно изменилась. Началась полоса (лето 1920 г.) восторга и упоения смертными казнями. Газеты не только сообщали о смертных приговорах, но и на последок шельмовали казнимых, издевались над ними. Публике преподносились казни под агитационным гарниром и заметки снабжались кричащими заголовками: «За что карает В. Ч. К.», «Попались, голубчики!», «Так вам и надо» и т. д.
Как-то еще при царе, в 1916 году, мне пришлось сидеть на юге в тюрьме, в которую доставили двух смертников. Боже, сколько волнения было! Мы боялись петь, громко разговаривать, смеяться, ходили, как опущенные в воду, ждали каждую ночь, что за ними придут. Теперь смертник уже не производит впечатления, ибо в каждой тюрьме они не переводятся и сидят зачастую десятками. Последние дни перед казнью они испытывают усиленный голод; камера заперта и нельзя пойти выпросить «корочку хлебца». А сколько таких, которые ждут, что их с минуты на минуту могут освободить или потащить на расстрел…
Мне пришлось сидеть с молодой женщиной С., которая два месяца кряду не ложилась спать и всю ночь на пролет сидела и прислушивалась, замирая от малейшего шороха, — не идут ли брать ее на расстрел. Только утром она успокаивалась и засыпала. История ее такова. Муж ее — присяжный поверенный в одном из городов Туркестана, по своим политическим симпатиям соц. — рев., раньше не проявлял политической активности. Февральская революция его оживила, он забросил личные дела, отдался весь политической агитации, стал самым популярным человеком в городе, был избран городским головой. Вследствие этого при большевизме он стал наиболее одиозной фигурой. Его арестовали и солдаты рвались в тюрьму, чтобы учинить самосуд над ним, «виновником затянувшейся войны…»