Русский самурай. Книга 2. Возвращение самурая - Анатолий Хлопецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Раз так – корешами будем. Митяй, – назвался он. – Шило – моя кликуха.
– Николай, – с достоинством представился я.
– А кличут как?
– Николенька, – сорвалось у меня.
Митяй захохотал, картинно схватившись за живот:
– Ка-ак?! Николенька-Оленька? Ты что, девчонка, что ли? – И уже серьезно произнес: – Колька ты будешь. Колька… Клифт. – И он снова, с некоторой завистью пощупал рукав моей курточки. – С тебя за кликуху причитается!
Я пошарил в карманах и вытащил завалившуюся в уголок монетку – это оказался пятак.
– О! – обрадовался мой «крестный». – Може, у тебя и шуршики водятся? – и он выразительно потер палец о палец. – Нету? А клифт твой все равно на Мильонке загнать придется – а то за так снимут.
– Кто снимет? – удивился я.
– Найдется кому! – загадочно произнес Митяй. – Ну ладно, пошли отсюда, а то шамать хочется.
– А где здесь булочная? – осведомился я.
– Вона! Булочная! – снова развеселился Митяй. – А пети-мети откуда возьмешь? Может, твой отец сам Бриннер? Запомни, – строго произнес он, – шамовку клянчат или тырят.
Заметив, что я не очень-то понял его объяснения, он с тем же оттенком презрения добавил:
– Э, да ты совсем лох… Ну ничего, держись меня. Не пропадем.
Мы выбрались из рельсового городка, который мой новый друг назвал почему-то Первой Речкой, и вскоре оказались на людной базарной площади.
Здесь у Митяя оказалось много таких же, как он, чумазых приятелей, и после некоторого времени какой-то непонятной мне суеты, беготни и переговоров я, совершенно ошарашенный всем происходящим, оказался в тихом уголке, за горой деревянных ящиков из-под фруктов, с куском ситного в одной руке и большим апельсином в другой.
Митяй деловито вынул из-за щеки мой пятак и сказал:
– А это вечером Чену отдадим, китайцу, чтоб впустил в ночлежку.
* * *Мой первый ночлег у Чена понравился мне гораздо меньше, чем ночь в обществе Тузика: спали там, правда, в тепле, но вповалку, и мы с трудом отыскали свободное местечко, спотыкаясь поминутно в полутьме о чьи-то ноги и выслушивая вдогонку отборную ругань. В довершение всего именно в ту ночь я остался все-таки без своей курточки: Митяй проиграл ее к утру в карты какой-то подозрительной компании.
– Ничо, – бодро ответил он на мои упреки. – Будет день, будет и пища.
* * *Дни и вправду покатились один за другим – проводили мы их на базарах, в порту да на улицах. Ели когда досыта, а когда и впроголодь; спали когда в тепле, а когда – дрожа всю ночь от весенних ночных заморозков.
Если бы кто-нибудь мог предсказать, что я смогу безмятежно спать, закутавшись в немыслимое тряпье, на чердаке или в подвале полуразрушенного дома, а не обливаться всю ночь слезами и шепотом звать маменьку, я бы этому ни за что не поверил.
* * *Но понадобилось всего несколько месяцев, чтобы я научился и клянчить, и тырить, зато начисто отвык молиться, как учила меня когда-то маменька, и больше не плакал по ночам о своей прежней жизни.
Николенька, прежний маменькин сынок, с удивительной быстротой превращался в Кольку Клифта – волчонка, живущего по законам улиц портового города.
Три дня длился невольный «карантин» Василия на пароходе, прежде чем он ступил наконец на землю своей «малой родины». Этих трех дней хватило для того, чтобы японцы захватили все ключевые позиции в городе и начали устанавливать свой оккупационный порядок.
Василию предложили срочно перевести на русский язык обращение к населению. Оно, видимо, было составлено еще во времена первой оккупации острова, и оттуда пришлось в срочном порядке изымать и заменять многоточиями упоминания о каторжных обитателях Сахалина. Остальное японскому командованию казалось приемлемым и выглядело так:
«Японское войско приносит свободу русскому народу… Хотя ваше сопротивление не может иметь значения для доблестной японской армии, тем не менее мы предупреждаем всех… что те, кто осмелится поднимать оружие против нас, будут беспощадно истреблены».
Благ от новых правителей никаких не обещалось – видимо, предполагалось, что уже само существование в составе Страны восходящего солнца следует считать за счастье.
Тем не менее осчастливленные островитяне почему-то не торопились внимать расклеенным повсюду предупреждениям, и то и дело, особенно по ночам, слышались звуки перестрелок, а на базаре ходили слухи, что, несмотря на подробнейшие японские карты, еще сохранились на острове потаенные глухие места, где скрывались добровольцы-партизаны. И тигры их почему-то не трогали.
Пришлось помогать и перегруженным срочной работой военным писарям десанта.
Первые дни на острове были заполнены возней с бесчисленными бумагами, которыми сопровождалась оккупация острова: туда шли рапорты, заявки на продовольствие и боеприпасы. Обратно – запросы, накладные, инструкции.
Василий старался все же выкраивать время для того, чтобы поддерживать свою спортивную форму: и солдаты, и местные жители с интересом наблюдали за чудаком, который с утра пораньше бегом взбирается на окрестные сопки и ведет во дворе казармы стремительные схватки с невидимым противником.
* * *Разделавшись со срочными служебными поручениями, Василий попросил себе небольшой отпуск, чтобы отыскать жилье и устроить дела личные.
Перво-наперво заглянул в ту церковь, где его крестили. Церковный староста, хоть и был в немолодых годах, Василия не признал, но в книгах записи крещаемых фамилию его сыскал, сделал за малую мзду выписку и, пряча дарованные иены, подсказал:
– Крестенька-то ваша, госпожа надворная советница Иванова Пелагея Яковлевна, живы еще. Вот и адресок имеется. Правда, при Советах утеснили их – из комнат в дворницкую выселили. Но больше не тронули, ради преклонного возраста.
Василий обрадовался, что есть хоть одна живая душа, которая помнит если не его, то хотя бы родителей, и поспешил наведаться по адресу.
Надворная советница Иванова оказалась вовсе не старухой, а крепкой, хотя и костлявой, женщиной чуть старше средних лет. Крестника она приняла настороженно, но когда узнала, что прибыл он с японским десантом и обратно в дворницкую из комнат ее переселять не намеревается, помягчела: с помощью Василия вздула пузатый медный самовар и даже достала откуда-то бережно хранимый, еще дореволюционный, цибик с китайским чаем.
За чаем, после того как порассказала бывшая надворная советница про ужасы большевизма, зашел разговор о планах Василия на будущее. Оказалось, что, в смысле развития синематографа, Сахалин – нетронутая целина, хотя в бывшем Народном доме и крутили изредка фильмы, завозимые приезжими китайскими торговцами. Пелагея Яковлевна даже рассказала содержание одной фильмы, «ужасть до чего чувствительной».
Когда чай был уже выпит, Пелагея Яковлевна предложила крестнику погостить у нее первое время: «Потому как, сударь, в нынешние времена без мущины в доме боязно». А вообще-то, поведала она крестнику, оба дома, построенные его родителем еще до первой войны с японцами, хоть и не каменные, но уцелели. Жили там людишки какие-то, платили ли за жилье и кому – неизвестно. А с год назад зимой ушли по льду через Татарский пролив на материк. И теперь окна-двери в тех домах заколочены, а есть ли там какие-нибудь неисправности, про то ей неведомо.
Японский военный комендант Александровска благосклонно отнесся к тому, что у русского переводчика оказалась на острове недвижимость, и дал бумагу, в которой не возражал, чтобы вышеозначенный господин Ощепков вступил во владение имуществом своих предков.
Имущество оказалось двумя добротными пятистенными избами, сложенными из вековечного кедра. Срубы были на совесть просмолены, так что и еще лет сто не тронула бы их никакая гниль.
Та изба, что поновее, не сказала ничего ни уму, ни сердцу Василия – видать, с самого начала предназначалась она батей в поднаем. Внутри не было никакой мебелишки, кроме грубо сколоченных нар, колченогого стола с давно не скобленой столешницей да двух лавок. Стекло на кухонном окне было разбито и кое-как заткнуто клоком сена. Поди, жили там солдаты или старатели – люди временные и к удобствам равнодушные: было бы где портянки высушить да похлебать прямо из чугунка щец.
Зато второй дом, почти в самом конце Николаевской улицы, сразу (через столько лет!) овеял ощущением родимого тепла. Видать, сами стены хранили для него неистребимую память детства. Василий вспомнил даже, где стояла его детская кровать, и вслепую (глаза застлало слезами) нашел пальцами в сухих и теплых на ощупь бревнах стены круглый сучок, который казался в раннем детстве чьим-то подсматривающим глазом.
Мебели не было и здесь – не то растащили, не то порубили на дрова, но висел в переднем углу на конопляной веревочке клочок занавески, когда-то закрывавшей божницу, и Василию показалось, что он узнает и эту выцветшую занавеску, и литой чугунный крюк для лампадки. Самой лампадки – граненой, розового стекла – конечно, не было, но на треугольной угловой полке, прежде хранившей иконы, лежала какая-то закопченная дощечка. Василий подтянулся, достал ее, перевернул – и замер: перед ним был потемневший от времени лик Николая-угодника.