История одного крестьянина. Том 1 - Эркман-Шатриан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Малютка Маргарита все хорошела. Часто, проходя мимо кузницы с тяжелой корзиной, перекинутой через плечо, она со смехом заглядывала в открытую дверь, и слышался ее веселый, звонкий голосок:
— Добрый день, дядюшка Жан! Добрый день, господин Валентин, добрый день, Мишель!
И всякий раз я выходил — уж очень приятно было поболтать с нею. Она была черненькая, смуглая. Подол ее юбочки из синего холста и башмачки на грубых ремнях были покрыты грязью, зато у нее были такие живые глаза, такие прелестные зубки, такие чудесные черные волосы, такой веселый и задорный вид, что я, бывало, увижу ее, и на душе, сам не знаю почему, так хорошо становится, и я все смотрю ей вслед, пока она не скроется в сенях их домика, и думаю:
«Эх, нести бы ее корзину и вместе с ними продавать книги — вот было бы здорово!»
О большем я и не мечтал. Но дядюшка Жан, бывало, крикнет:
— Эй! Мишель, что ты там делаешь? Иди-ка сюда!
И я тотчас же бегу на зов, отвечая:
— Вот и я, дядюшка Жан.
Я сделался подмастерьем кузнеца и зарабатывал десять ливров в месяц; мать утешилась. Лизбета жила в Васселоне и время от времени присылала одни лишь поклоны; служанкам пивной лавки нужно хорошо одеваться, а она у нас была гордячкой, — словом, она ничего не присылала. Зато братец Клод, пастух в Тьерселенском монастыре, получавший четыре ливра в месяц, три посылал родителям. Этьен и Матюрина плели корзиночки да клетки и продавали их в городе. Я очень любил Этьена и Матюрину, а они любили меня, в особенности же Этьен! Каждый вечер он, ковыляя, шел меня встречать, смеясь от радости, брал меня за руку и говорил:
— Пойди-ка посмотри, Мишель, какую я нынче вещицу сделал!
Иногда вещь была сделана превосходно. Отец ради поощрения всегда говорил:
— Мне бы так не сделать. Никогда я так хорошо не плел.
Не раз думал я о том, что надо послать Этьена к господину Кристофу, да, к сожалению, моему братишке был не под силу этот путь и утром и вечером — слишком было далеко. Но ему хотелось учиться, и я с ним занимался, вернувшись из кузницы; таким образом, он научился грамоте. Словом, никто в доме больше не ходил за подаянием, все мы кормились работой, и родители немного вздохнули.
Каждое воскресенье после обедни я заставлял отца посидеть в харчевне «Три голубя», выпить стаканчик белого вина; ему это было полезно. Осуществилось наконец заветное желание матери: обзавестись хорошей козой — теперь мать пасла ее у дороги, глядя, как она щиплет траву. Я купил у старика еврея Шмуля отменную козу, вымя которой волочилось по земле. Величайшим счастьем для матери было выхаживать ее, доить, делать сыр, она берегла ее, как зеницу ока. Моим бедным старикам больше ничего и не было нужно, и сам я был вполне счастлив.
После работы, по воскресеньям и праздничным дням, у меня находилось время почитать. Дядюшка Жан давал мне хорошие книги, и я внимательно читал их все послеобеденное время, не шел играть в кегли с товарищами.
В тот 1785 год случилось событие, покрывшее немалым позором Францию; в тот год распутный кардинал де Роган, которого так презирал священник Кристоф, попытался обольстить молодую королеву Марию-Антуанетту, преподнеся ей в дар жемчужное ожерелье. Тут-то все и увидели, что кардинал из ума выжил, раз его провела некая лицемерная бабенка: она прихватила ожерелье и скрылась; но позже ее взяли под стражу, и палач выжег на ее плече цветок лилии.
Кардинала же не заклеймили, потому что он был знатен. И он получил позволение удалиться в Страсбург.
Вспоминается мне все это, давно пережитое, и как дядюшка Жан говорил о том, что, кабы отец Бенедикт или какой другой капуцин попробовал бы, на свою беду, соблазнить его жену, он бы непременно размозжил ему башку молотом. Я бы поступил так же. Но король был чересчур добр, хотя королеву опозорило уже одно то, что кардинал вообразил, будто соблазнит ее подношениями. Весь край толковал об этом. Терялось уважение к вельможам, принцам и епископам; порядочные люди относились к ним с презрением, которое все росло и росло. Вспоминали опять же и о дефиците: ведь не с помощью плутней господина де Калонна да позорных происшествий при дворе покроешь его.
Словом, все так и тянулось до конца 1786 года. Накануне Нового года пришли Шовель с дочуркой, засыпанные снегом. Они возвращались из Лотарингии и рассказали мимоходом, будто король созвал собрание нотаблей[52] в Версале, чтобы познакомить их с отчетом Калонна и постараться погасить задолженность.
Дядя Жан обрадовался, закричал:
— Теперь мы спасены!.. Добрый наш король сжалился над народом, он хочет распространить налоги на всех!
Но Шовель, так и не снимая с плеча огромную корзину, побледнел от гнева, слушая его, и в конце концов ответил так:
— Добрый наш король созывает нотаблей потому, что иначе поступить не может. В настоящее время задолженность равна тысяче шестистам тридцати миллионам. Да неужели же вы такой простак, что верите, будто все эти принцы крови, все первейшие люди среди дворян, судейского и духовного сословия заплатят из своего кармана? Нет, они постараются свалить это на нас. А наша добрая королева и доблестный граф д’Артуа, после распрекрасной жизни, о которой вам хорошо известно, жизни в свое удовольствие, вконец измытарив народ, натворив столько безобразных дел и свершив столько неблаговидных поступков, известных всему миру, — нечего сказать, порядочные особы! — не желают даже отвечать за свои преступления. Они созывают нотаблей, чтобы те своей подписью все подтвердили да оправдали. Ну, а нас? Нас-то, пешек, которые вечно платят и ничем не пользуются, нас не позвали. Нашего с вами мнения не спрашивают, и это нечестно, подло это!
Ярость обуяла Шовеля. Впервые я видел его в гневе. Он размахивал руками и дрожал, еле держась на своих коротких ногах. Маргарита, промокшая насквозь — растаявший снег приклеил пряди черных волос к ее щекам, — прильнула к отцу, словно хотела его поддержать. Дядюшка Жан все пытался возразить, но его не слушали. Тетушка Катрина встала из-за прялки и, пылая негодованием, кричала, что наш добрый король, мол, делает все возможное, что нельзя так неуважительно относиться к королеве, уж она-то этого у себя в доме не потерпит, а Валентин поддакивал:
— Ваша правда, хозяйка, нужно уважать наместников божьих на земле. Так, так… вот уж сущая правда…
И он в каком-то исступлении простирал свои длинные ручищи. Тут Шовель с Маргаритой стремительно вышли — с того дня они перестали у нас бывать. Проходя мимо кузницы, они отворачивались, что нас очень огорчало. Дядюшка Жан говорил Валентину:
— Да кто просил тебя не в свое дело лезть? По твоей вине мой лучший друг не хочет меня видеть. А я уважаю этого человека, у него в мизинце больше здравого смысла, чем во всем твоем огромном туловище. Нет, все должно уладиться, — я — то ведь понял, насколько он был прав.
— Ну а я, — отвечал Валентин, — держусь того, что он не нрав. Нотабли хотят счастья народу!
Дядюшка Жан багровел и, искоса глядя на него, бормотал:
— Остолоп. Не был бы ты честным парнем, я бы давно послал тебя к черту.
Но он произносил это в сторону — Валентин не стерпел бы оскорбления даже от дядюшки Жана. Он был преисполнен чувством собственного достоинства, несмотря на свою глупость, и, разумеется, в тот же день собрал бы вещи и ушел. Таким образом, мы бы потеряли не одного, а двух друзей; приходилось быть начеку. С каждым днем нам становилось все скучнее, все тоскливее без Шовеля. И так продолжалось до тех пор, покуда дядюшка Жан, однажды утром увидев, как книгоноша и его дочка ускоряют шаги, поравнявшись с кузницей, не выбежал, взволнованно крича:
— Шовель, Шовель… вы все еще сердитесь… А я ведь не сержусь на вас.
Тут они пожали друг другу руки, чуть не обнялись, а несколько дней спустя Шовель и Маргарита, возвращаясь из странствия по Эльзасу, вошли к нам и по-прежнему присели у камелька. О размолвке никто никогда не номинал.
Произошло это в те дни, когда в Версале собрались нотабли, и все начали понимать, как прав Шовель, утверждая, что они ничего не предпримут ради народа. Благородные эти люди собрались на совещание по поводу выступления Калонна, который самолично заявил, что уже больше нельзя выплачивать долг обычными средствами, что следует уничтожить генеральных откупщиков, организовать провинциальные собрания и взимать налог с каждого по его средствам, обложив податями все земельные владения без всякого различия. Но кончилось дело тем, что нотабли все это отвергли.
Слушая это, Шовель посмеивался.
Дядюшка Жан кричал:
— Вот мерзкое отродье!
А Шовель говорил:
— Что поделать! Эти баре любят себя и не так уж бессердечны, чтобы обкладывать себя налогами и доставлять себе неприятности. Вот кабы они собрались, чтобы установить новый налог на народ, вмиг бы все уладилось, уж тут бы они сказали «да», и спорить нечего. Да ведь нелегко обкладывать налогом свои собственные владения, понятно! Кто себя почитает, тот о себе и печется.