Дикарь - Алексей Жак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вода в заливе, помутневшая, посеревшая, все еще зелено мигала. Сменила ровный, по всей поверхности, глянец на веселые, сверкающие струйки, пробегающие, как попало. Никакой серьезности, никакого триумфа подвижнической силы, совершенный упадок созидательных настроений, попустительство обратному.
Когда Сергей ступил на расщепленные доски палубы, под ногой захлюпало. Старый все еще сидел на лавке, склонившись: вязал мочалку.
– Смотри, сколько воды натекло, – сказал он.
– Ну ее, – отмахнулся Сергей.
Из дырок в шланге прыскали с десяток струек. Лужи увлажнили дощатую в проплешинах палубу чернильными кляксами. Вода просачивалась сквозь древесное волокно, будто в губку. Дерево бурело, умягчалось, и волновалось, как болото.
Старый отложил рамку для вязки – решетку из пропиленовых нитей, стягивающих прямоугольный каркас из медной трубки.
– Садись, покурим.
Столько, сколько курили моряки, никто никогда не считал, не сосчитать. Курили всегда и везде, на ходу и сидя, в перерывах и между, курили в походах под брызгами волн и под дождем, на отдыхе в кроватях и за столом, в коридорах поликлиник, где сдавали анализы, и даже в реанимации, если понадобится. Сергей не раз бросал это занятие, но увлекаемый неукротимой стихией сдавался.
– Сейчас, только вентили закрою, – принял вызов он.
Старый сидел и ждал под тихое журчание фонтанирующих струек, умирающих на глазах.
– Я в Москве был проездом, – начал он без подготовки. – Там большущий универмаг около вокзала.
– Знаю, – сказал Сергей. – Это у трех вокзалов.
– Я с Казанского уезжал, – продолжал Старый. – Очереди в магазине, в билетные кассы. Сам, наверное, знаешь.
– Знаю, большая свалка. Очереди и в театры, и за колбасой, и за туалетной бумагой.
– Все-таки лучше, чем в деревнях.
– Не думаю. Ну ладно, как здесь то оказался?
– Как все – из резерва. «Зеландия» перед ремонтом в шикарном рейсе была. Я в кадрах с одним земляком разговаривал: он рассказал такое, что слюнки потекли. Еще инспектор, бляха муха, талдычит одно: будет лучше, будет лучше. Сука. Куда уж лучше. Три месяца стоим. Ни конца, ни края, ни видно.
– Ты, как Макс. То же самое сказал, когда я появился.
– Так, не мудрено. В одной каше варимся. Он же за мной увязался, еще с Архангельска. То же прельстился посулами, – Старый взмахнул рукой. – Бля, были же варианты!
– Я полгода ждал направления, – в свою очередь пожаловался Сергей. – Взял за свой счет, и домой. Надоело сидеть в Архангельске: днем мерзнешь у отдела кадров, или толкаешься среди резервистов в коридорах, а вечером – телевизор в актовом зале гостиницы для моряков, или та же холодная постель с казенными простынями. Каждую неделю звонил, и на-ка дождался.
– Ты женат? – спросил Старый.
– Холостой, не обзавелся семьей. А трахать кого попадя – это не по мне. А ты?
– У меня жена, – вздохнул почему-то Старый, – и дочка. Три года.
– Скучаешь?
– Я деньги должен зарабатывать, а вот сижу здесь.
– Увольняйся.
– И куда я пойду? В поселок – за копейкой. Я с рейсов такие бабки привожу, нам на год хватает. – Он почесался, раздумывая. – Вот, выйдем, как обещают, дай бог осенью, до заморозков, заработаю, дом дострою. Я же дом строю. Не большой, один этаж с чердаком. Но собственный. Жена давно мечтает отделиться, – она с моими родителями живет, у нее еще две сестры и брат. Сам понимаешь, нет условий.
– А я один. С матерью живу. Отца нет. Один, как сыч.
– Женись.
– Женюсь, когда время придет.
– Когда же оно придет? Надо, пока молодой. Детей еще растить.
– Это женщинам, – сказал Сергей, приглаживая волосы.
– Им само собой, но и тебе пора. Сколько тебе лет?
– Двадцать пять, четверть века позади.
– Вот видишь, сам понимаешь.
– Ты, как дед, рассудительный и опытный. И впрямь – старый. Это у вас в деревне так, а у городских все наоборот. Пока не нагуляются, не успокоятся.
– Это я знаю. Макс, такой же. Только не правильно это.
– Кому судить? Ты трезвенник, наверное? Ни разу тебя в нашей компании не видел. В ресторан не ходишь. С девками не кадришься. Жену любишь. Ты – не верующий, часом?
Старый помолчал, как будто обиделся. Но продолжал тем же тоном:
– Я же объяснил: мне деньги нужны. И не люблю я эти гулянки. Вернусь домой, доберусь до жены, тогда оторвусь.
– В этом ты, как я, – разборчивый.
Они говорили и говорили среди растворяющейся белизны, пока их лица исчезали в сумраке.
– Ага, часов не наблюдаем, значит. Чудесно, – упал рядом с Сергеем Макс. – Нет, а чего ты сидишь? Четверть шестого, то есть уже десятого – зарапортовался, а ты сидишь.
– У меня действительно часов нет, сейчас иду, – ответил Сергей.
– Я за тобой зашел, чтобы, значит, вместе, – тараторил Макс. – Меня уже и боцман угостил. Не желаешь привести себя в порядок? Как знаешь. Айда в кабак. Пятница – то, что нужно, – но что нужно объяснять не стал.
– Я тебя провожу, и домой спать. Устал, сил нет, и настроение не то.
– Как знаешь. Не пожалей.
Сергей сбегал на мостик, включил палубное освещение. Мигнул свет плафонной гирлянды. Медля, портальный прожектор открыл веко и озарил все ярким конусом.
Они встретили у кафе Витьку с полным кульком, на краю которого висела свиная сосиска в целлофане.
Тяжелая пружинистая дверь гулко ударила, закрываясь. Турникет скрипнул, и больше не звука, тихо, не души. Всё вымерло на заводе. Пахло листвой, кислым молоком, песочной пылью. Оранжевые от сурика жирафы-краны клевали над тишайшей водой. Над заливом распласталась темнота. Солнца больше не было, было марево на западе, за косой, за верхушками сосен, за высоким холмом. В море в такие часы тоскливо и замечательно думается.
Сергей добрался пешком до своего логова. Его седьмой был черен, как проткнутый глаз. Кинотеатр – мертвая груда кирпича. Дискотека не текла, а вулканизировала. Из окон клуба рвались судорожные звуки музыки и пронзительных голосов аллюр. Любили там играть роки и роллы. Треп стоял страшный, судя по трясущимся огням и теням. Допоздна. (До – позеры – дна). А фрамугу прикрыть не желали: удивительно благоухающая ночь, звездное небо, Млечный путь, фиолетовая муть.
Безобразный цветастый сноп света брызгал на асфальт перед парадной дверью и на головы горстки подростков, вышедших покурить. Есть такой спектр, искусственный, набранный фильтрами, цветовая гамма которого отвратительна своей не эстетичностью, как вид пойла.
Сергей выключил настольную лампу, обмотал мокрым полотенцем зудящую голову – получился тюрбан, и долго лежал пластом на теплеющей койке, пока фанфарно-громкие серенады не умолкли, пока не уснул.
8. Расставание.
Он проснулся ранним утром, когда все еще спали. Часов в пять утра. Он был бодр и свеж, как никогда. Он наблюдал в окно, как просыпалось утро, как просыпался город. Была зима. Январь. Новый год, Рождество позади. Праздники позади. Впереди будни, работа, отъезд. Не зная, чем занять себя, он сел за письменный стол, подождал, открыл толстенный блокнот и начал писать в него:
«Осталась неделя до отъезда (ах, этот вечный отъезд!). Воробьи без умолку заливаются, гроздья рябины висят пожухлые, сморщенные – бурые шмотки изюмных горстей. Нет, воробьи вдруг смолкли. Тишина. Улетели. Один прыгнул на куст, на длинную тонкую ветвь в пупырках почек. Ветвь гибкая, даже не завибрировала, не прогнулась под тяжестью, вспорхнул, стрельнул в сторону. Тишина затянулась. А люди все идут и идут, их мельтешение не прерывается, в глазах рябит, и как вздоха, ждешь паузы подлиннее. Отъезд, вновь отъезд. Буэнос-Айрес. А сколько их было: Роттердам, Росток, Галифакс, Сент-Джонс, Трабзон, Дакар и мелкие города: Сеута, Монфальконе, Санта-Крус, Тиват, Харбор-Грейс… И в каждом свои лица, свое мельтешение людей, вечная смена, перемена. Как все-таки хорошо, что Земля круглая и вертится, мир движется, а покой и скука – это всего лишь временное явление, и завтра, и послезавтра, и послепослезавтра начнется новый виток. Мир в постоянном радостном движении, потому что движение не может не радовать, любое движение – это счастье, это и есть жизнь!
Я ликую и трепещу от одной мысли: Буэнос-Айрес! И вновь предстает в воображении сверкающее море, арабеск искр, каллиграфическое совершенство поверхностных узоров, коими испещрен водный необъятный лист. Крики чаек заглушают уже писки воробьев, синиц. Их неугомонные, сумасбродные стаи уже носятся в моей воспаленной голове. Снег сыпет за окном, – красивое и быстрое, косое падение. Неуклюжие черные голуби ковыляют по белому настилу с ямками-провалами, воссоздающими конфигурацию ступней, а я уже там – в море солнца, в блеске отражений, в незнакомом городе среди непонятной коверканной быстрой речи, вижу, как взмывает самолет, как садится на пустынном поле в огнях…»